Бухаров ответил не сразу.

— Да в общем-то они вроде верят. Только уж очень туго.

— Ничего себе верят… — недовольно проворчал Алексей.

— Ну, это ты не скажи. Кому совсем не верят, тех тут не держат. Ты разве не замечал: жил-был в лагере человек, рядом ел, рядом спал, а потом вдруг куда-то исчез. Куда?

— Может, его отпустили на волю.

— Как бы не так!

— А я бы сделал проще: винтовку в руки — и в бой. Вот и вся проверка. В бой пойдет — видно сразу.

— А если я ни капли не виноват, — раздраженно спросил Бухаров. — Если попал, например, раненым, контуженым, наконец? Зачем мне такая проверка?

Алексей не знал, что ответить на это.

— Ну что ж, значит, такова судьба твоя. Тут ничего не попишешь.

— Ага, значит, опять пришли к тому же: лес рубят — щепки летят.

— Да, сложная это штука получается, — покрутил головой Алексей. — Только по мне лучше хоть сейчас в бой, чем еще раз на допрос к Швалеву идти.

— Понять тебя не трудно, тем более, что Швалев не тот человек для этой работы. Еще хуже — он такой не один. Плохо, что так везде! А раз так, — значит, неизбежно щепки полетят, много щепок.

— Беда не только в щепках. Есть еще одна сторона, — продолжил Алексей мысль Валентина, — моральная. Ведь ты учти: люди стремились сюда, к нашим, искренне верили, что «меч им снова отдадут», вернут на фронт, а их, пожалуйста, — за проволоку. Да иной, побывав на допросах, подумает: «Зачем же я сюда шел?». А то и вовсе побоится. Убить веру в то, чем жил, — вот что очень страшно, Валька!

— Ну, слава богу, таких мало. Это, Леша, удел гнилой интеллигенции, вроде нас с тобой, которая извечно ломала голову над смыслом бытия. Посмотри вокруг: многие ли задумываются над этим? Для них все обстоит куда проще: надо, — значит, надо. Что, Васька терзается этими мыслями? Или Анохин? Да им лишь бы во «вральне» поболтать, в очко поиграть.

— Мы не знаем, что они думают. К тому же молчат не все. Ты и сам видишь, что в бараке каждый день до хрипоты спорят. Ты и сам не прочь иногда…

— Правильно, спорят, — перебил Валентин. — Только о чем? Ругают следователей, дураков-начальников, по вине которых они якобы тут очутились. А против проверки никто же не возражает. Считают это делом совершенно нормальным. Вот что достойно внимания, а ты говоришь «спорят».

— Да, тут ты прав. Но все равно не все так думают. Я, например, слышал, что Туров…

Валентин перебил:

— Турова другой меркой мерить надо. Мужик он умный и болтать языком попусту не будет.

— Как он попал сюда? Единственный подполковник на весь лагерь. Говорят, командиров частей держат где-то на Лубянке?

— Не знаю. Слышал только, что к тому моменту, как попал в окружение, он уже не командовал полком, а был куда-то командирован. Ему якобы удалось доказать это. Сомневаются, что он вообще подполковник. Но это — разговоры одни. Сам он с нашим братом не очень-то откровенен. Но мне нравится: и прост, и в то же время по плечу не похлопаешь, на «ты» не назовешь.

— Да, ребята его уважают. Начальник, говорят, и тот с ним считается.

— Еще бы! За спиной Турова ему с нами и забот нет, — заметил Валентин.

Он хотел еще что-то добавить, но в это время в дверях показался человек, и Валентин замолчал. Вошедший заметил Алексея и Валентина и в знак приветствия поднял сжатый кулак. Бухаров улыбнулся, помахал в ответ рукой.

— Замечаю, вы большие приятели, — сказал Алексей.

— А как же, — иронически протянул Валентин. — Как кошка с собакой. Еще до войны изредка встречались.

— Оригинальная личность, — продолжал Алексей, надеясь вызвать Валентина на разговор.

— «Большой оригинал», как говорил Иван Александрович Хлестаков. Знаешь, есть такие: легко с ними сходишься, еще легче расходишься, если услугу окажут, благодарности не надо — не обидятся, в глаза плюнешь — проморгаются, в драку не полезут. Таким он был до войны. А при немцах знаешь, кто он был? Крупнейший спекулянт! Король черного рынка. Десятками тысяч ворочал. Мало того: в газетенках немецких пописывал, хвалил порядки, при которых разрешается «свободное предпринимательство». Так что, брат, перед тобой — идейный спекулянт!

— А откуда тебе все известно? — спросил Алексей.

— Люди рассказывали, когда я в нелегальном госпитале лежал у профессора Мещанинова. Там у меня много знакомых было. Я же сам харьковский.

— Интересно, ты бы сказал об этом следователю? — вдруг без всякой связи с предыдущим спросил Валентин.

— Непременно, — решительно ответил Алексей. — Я бы сказал, — промолвил он снова после раздумья.

— А я подожду. Я ему свою проверку устрою, — сказал Валентин и поднялся.

Они вышли во двор.

5

Человек, о котором они говорили, носил странную фамилию — Беда. Выдавал он себя за артиста (потому и кличку получил такую). Только Валентин знал, что был он обыкновенным администратором одного из харьковских театров. Круглое, холеное лицо, пушистые усы, за которыми он старательно ухаживал, мягкие манеры и предупредительная улыбочка делали его заметной фигурой в лагере. Для своих тридцати лет он был несколько полноват, но весьма подвижен. Он никогда не употреблял бранных слов, избегал говорить «ты», особенно людям малознакомым, и, пожалуй, относился к той немногочисленной группе лагерников, для которых заключение было далеко не худшим поворотом судьбы.

Бухаров, зная в общих чертах прошлое Беды, ненавидел его, иногда он не мог удержаться, чтобы не подкусить Артиста. Но это никогда не выводило Беду из обычного равновесия, на что, впрочем, были свои причины.

Когда началась война, Беда разделил судьбу многих молодых людей: он был мобилизован, немножко воевал, попал в окружение, потом пробрался в Харьков и занялся «коммерцией». Жилось ему неплохо: через его руки проходило немало ценностей, оставлявших в его кармане тысячи марок и рублей. И возможно, что он еще долго не задумывался бы над своей судьбой, если бы не одна история.

Черт его попутал напечатать в националистическом листке заметку, в которой он восторгался новым «порядком», разрешившим «свободное предпринимательство». Едва появилась злополучная заметка, Беда чуть ли не в тот же день обнаружил у себя в кармане экземпляр этой газеты с размашистой надписью на его восторженном отклике красным карандашом: «сука».

Пришел он тогда домой немножко под мухой и сколько не пытался, никак не мог вспомнить, как эта газета попала к нему в карман. Но намек был настолько красноречив, что Тимофей не стал дожидаться еще одного предупреждения. Он ликвидировал свое «дело», превратил марки и рубли в металл, часть его припрятал, малую толику захватил на всякий случай с собой и, воспользовавшись тем, что наши войска ненадолго захватили Харьков, скрылся.

Документы Беды были в полном порядке. На допросе он рассказал сущую правду, покаялся в спекуляции, но «забыл» упомянуть только о своей корреспондентской деятельности.

В лагере Беда со всеми держался просто, чуть-чуть подчеркивал свое родство с музами. По особо острым вопросам не дебатировал, но, не стесняясь, ругал немцев. В лагере упорно поговаривали, что Артист — человек темный и якобы даже «постукивает».

Единственным развлечением Тимофея, если не считать смакования театральных историй, были карты. Эта игра лагерными порядками категорически запрещалась. Но запреты ловко обходили: поймать игроков, если бы даже начальство и захотело, было трудно.

Расчет обычно шел на деньги и хлеб. Пайка хлеба, взвешенная с точностью до миллиграмма, с микроскопическим довеском, прикреплявшимся к ней тоненькими лучинками, была самым дорогим «товаром». Такой кусок хлеба всегда можно было продать или купить, ибо всегда находились люди, нуждавшиеся в нем. А человек, имевший две-три лишних пайки, считался богачом.

Нескольким игрокам, и прежде всего Беде, очень «везло». С карманами, полными денег, ловкие картежники никогда не голодали, всегда имели табак, сахар и даже масло.

Хотя игра и велась со всеми возможными предосторожностями, о ней было известно почти всем, в том числе и подполковнику Турову. Знал, но почему-то молчал.

Возможно, что так продолжалось бы и дальше, если бы Беда не увлекся. В числе его многочисленных должников оказался старший лейтенант Николай Анохин. Это был невысокий, тщедушный и болезненный человек. Попав еще в сорок первом в окружение, а потом в плен, он несколько месяцев скитался по немецким лагерям, пока не удалось бежать. Еще несколько месяцев, голодный и оборванный, Анохин добирался к своим. Перейдя наконец с превеликим трудом линию фронта, он оказался в лагере. Теперь ему предъявили обвинение в измене и сотрудничестве с врагом.

Мамонин, который вел его дело, был почему-то убежден, что Анохин отпущен из лагеря после соответствующей обработки немецкой разведкой. Доказать обратное Анохин не мог и с тревогой ждал суда, которым его запугивал Мамонин. Не отличавшийся здоровьем и раньше, в немецких лагерях он заболел язвой желудка и страшно мучился. Лагерная баланда, известно, пища не диетическая, и он поигрывал в карты, иногда прикупая на выигрыш масла или сахару. Вначале это ему как-то удавалось.

Но однажды, сев играть против Беды, он проиграл рублей пятьсот и потом никак не мог рассчитаться. Полоса везения кончилась. Как-то Беда напомнил Анохину о долге. Тот вспылил и грубо выругался. Тимофей, как обычно, спокойна заметил:

— Каждый уважающий себя человек карточный долг считает долгом чести. Это было, между прочим, первой заповедью старых русских офицеров.

— Да пошел ты со своими офицерами и долгом чести! Нашел, где вспоминать. Что я тебе отдам, если у меня нет лишнего куска. Не могу же я сидеть на одной баланде! — ответил Анохин, и горестные складки очертили его рот.

— Меня это не касается. Проиграли — отдайте. Если вам не везет, не садитесь. Вы не найдете секрета трех карт, как Герман в «Пиковой даме».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: