Медленно-медленно исчезали перед глазами мальчика недавние отчетливые видения — жизнь в пионерском лагере, зеленые деревья губернаторского сада в Шибиргане, автобусная тряска, голубой вентилятор, озабоченное лицо Олима…

Хаятолла встал сначала на четвереньки. Совсем близко, в каких-нибудь ста шагах, виднелись неровные зубцы дувала. Хаятолла поднялся во весь рост и двинулся к покинутому людьми кишлаку, чтобы взглянуть и больше уже не возвращаться сюда никогда.

Сумерки уже совсем поглотили пространство, оставив из множества видимых днем цветов один — непроницаемый, черный…

В доме гоже было пусто, пахло выветрившейся гарью давнего пожарища, и только песок, осыпаясь со старых стен, шуршал в тишине уныло и обреченно…

А ночью в кишлак вошли чужие.

Острым детским слухом Хаятолла различил их вкрадчивые, очень настороженные шаги.

Чуя опасность, мальчик забился под вонючий, в дырьях прогаров помост террасы, укрылся полой халата.

— Бача! — позвали со двора. — Бача, ты здесь? Эй, отзовись.

Голос позвавшего был сухим и шуршащим, будто песок; старым был голос, незнакомым, не сулящим ничего хорошего. Хаятолла теснее вжался в землю, задержал дыхание.

Какое-то насекомое торопливо пробежало по его лицу. Хаятолла брезгливо смахнул мохнатую тварь, не переставая зорко глядеть из-под досок в темноту.

Шаги во дворе приблизились к дверному проему, замерли.

— А вдруг его здесь нет? — послышался другой голос, молодой и более решительный. — Может, он нас надул и теперь преспокойно дрыхнет себе где-нибудь в парке, а мы тут зря шарим? Дождемся, что схватят самих. Говорил же Нодиру: напрасно он это дело затеял. Так нет, уперся — приведи мне сына, достань хоть из-под земли! Теперь ищи этого паршивца…

«Это люди отца!» — дрогнуло сердце Хаятоллы.

С улицы тем временем нащупывали дверное кольцо; звякнул металл в заржавелом пазу. Противно скрипнула под чужим рукавом чудом уцелевшая половина двери из ошкуренных, некогда белых акациевых стволов, от пожара обуглившихся и вываливающихся из рамы даже при небольшом усилии.

— Тут он, — прошипел старик, и Хаятолле показалось, будто он засмеялся. — Я чую это. Дай-ка сюда огонь.

Зыбкий свет заколыхался на стене, отражая громадные тени пришельцев.

Хаятолла знал, что так просто чужаки не отступят. Рано или поздно его отыщут, выволокут из укрытия, и если он начнет сопротивляться или звать на помощь, то ему закроют рот навсегда. Хаятолла знал: люди с гор шуток не любят…

Он закрыл глаза, слизнул набежавшие слезы, бессильно вытянул руки по швам, как бы готовясь к худшему. Пальцы задели за что-то твердое, громоздкое, что оттопырило карман. Он еще раз провел рукой по боку. Да, это был старый, простой и безотказный в работе пистолет, из которого Хаятолла мог без промаха с двадцати шагов сбить камень…

Прислушиваясь к приближающимся шагам пришедших за ним людей, он ласкал ладонью гладкий ствол пистолета. Удивительное спокойствие охватило его, унялась дрожь.

Он знал, что такое банда, и не хотел туда больше.

Будто о чужом, постороннем, а не о себе, он припомнил, как оказался в банде. Его выкрали среди белого дня, прямо на улице, в суматохе, когда чей-то взбесившийся верблюд, роняя с губ пену и бестолково тычась во все стороны со своей громоздкой поклажей, вдруг ринулся напролом и принялся топтать и разбрасывать мосластыми ногами лотки испуганных уличных торговцев….. Хаятолла засмотрелся на прежде не замеченного дервиша, как тот, с виду дряхлый и немощный, почти слепой, отбросил посох и смело кинулся под ноги обезумевшему животному, рывком осадил его на землю, мордой в песок. В общем гвалте и неразберихе Хаятолла опомнился, когда его самого схватили какие-то люди, зажали рот, спеленали, сунули в кузов барбухайки, между мешков с зерном, а затем доставили сложным и тайным путем в горы, к отцу…

Он знал, что такое банда. Однажды к Ахмет-хану привели человека. Лохмотья служили ему одеждой, а лицо было сплошь избитым, черным.

Ахмет-хан недовольно посасывал остывшую трубку и ждал разъяснений.

— Господин, не губите! — Оборванец бросился в ноги Ахмет-хану. — Я служу вам верой и правдой.

— Ты? Служишь? Мне? — Глаза Ахмет-хана сощурились, и Хаятолла, набивавший свежую трубку для главаря, заметил плеснувший в них огонь. — Жалкий трус! Ты хотел переметнуться к неверным? Ты, кого я называл муджахетдином, хотел уйти от меня к проклятым кафирам? Да как ты мог, как смел после этого показываться мне на глаза?

В гневе Ахмет-хан грыз костяной мундштук старой самшитовой трубки.

— Это ошибка, господин… Выслушайте! Я мусульманин…

— Истинный мусульманин защищает священный Коран оружием, а не языком. Где твое оружие, негодяй? Ты его бросил, собака! Ты струсил…

— Нет! Нет, господин… Мой автомат упал в пропасть… — пробовал защититься черный человек. — Случайно упал, поверьте…

— Почему ты не прыгнул вслед за ним? — Ахмет-хан в злобе снизил голос. — Или ты ценишь свою жизнь дороже?

— Я готов доказать вам свою преданность, готов искупить свою вину…

— Искупить вину? Доказать преданность? Что-то я не встречал преданности у трусов. Ха-ха-ха! Ты дрожишь, как овечий хвост. Ты так цепляешься за свою жалкую жизнь, будто это какое сокровище…

Ахмет-хан утомился разговором, вяло зевнул и загнутым носком сапога подковырнул камешек.

— Эй! — кликнул он стоявших наготове помощников. — Уведите его. Поищи себе друзей среди шакалов. Пусть они послушают твои речи.

Черный человек отчаянно вцепился в расшитую дорогой нитью, сверкающую на солнце полу халата Ахмет-хана.

— Не губите! Ради аллаха, пощадите моих детей: пропадут.

— Прочь!.. Уберите его с моих глаз.

В банде встретил Мухаммеда, слегка тронувшегося умом после взрыва и все же узнавшего Хаятоллу, узнавшего его голос. Когда-то близкий его друг теперь похож был на старика: ходил сгорбленным и слюнявым, и помыкал им всякий, кому не лень. Мухаммед любил бросать камешки с вершины в ущелье, и когда однажды Хаятолла спросил, зачем он это делает, печально ответил:

— Чтобы искупить чужие грехи. Твой отец грешен больше всех: он запер в доме жену и сжег.

Хаятолла в ужасе бросился от него прочь, но вскоре остановился. Сердцем он почувствовал в этих словах правду. Он догадывался теперь, что именно так все и было, но что можно сделать, что изменить?..

Подслушав однажды, что банда собирается выступить в ближайший праздник, хорошенько запомнив день, час и место выхода, Хаятолла выкрал у отца пистолет и ушел, ясно осознав, что теперь они друг для друга — отец и сын — не существуют. Пуштуны решают один раз.

…Пистолет в руках мальчика будто сам- собой начал подниматься… Он не слышал и даже время спустя не мог вспомнить, прогремели ли тогда спасительные и потому справедливые выстрелы, как не помнил и того, что помогло ему выбраться из молчаливого кишлака и отыскать в темноте выход к дороге…

В запасе у него был остаток ночи, день и еще одна ночь, и надо было торопиться, чтобы не опоздать.

…Первым, кого он встретил на окраине Шибиргана, был уличный водонос, и эта встреча всеми почитаемого человека с полными кувшинами воды сулила удачу.

«Окна у Олима закрыты травой, — твердил мальчик, думами помогая себе идти. — В комнате у Олима прохладно, и он меня не прогонит…»

Двое сорбозов, заметив бредущего к двери мальчика, вяло окликнули:

— Дреш![4]

— Олим!.. — прошептал Хаятолла сухими губами. И его, несмотря на ранний час, пропустили, даже не спросили зачем.

Как и прежде, скрипели под шагами мальчика деревянные ступени комитета ДОМА, успокаивая и внушая надежду. Как и прежде, давным уже давно, мелькнула на миг бесподобная улыбка Олима и шевельнулись мягкие, должно быть, совсем не колючие усы. Хаятолла рухнул освобожденно на его сильные жилистые руки, успев только сказать:

— Банда… выступит… Не дайте…

Олим озабоченно склонился над ним. Слабо улыбаясь, неверной рукой мальчик нащупал у себя не груди амулет, снял его с шеи и протянул Олиму.

вернуться

4

— Стой!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: