Преувеличенно быстро и развязно работали подводники. Когда громче и назойливее ударяла в рубку зловещая гостья, все вздрагивали. Комиссар, не отрывая глаз от иллюминаторов, бросал порой косые взгляды на Кепкина — и палец ложился тверже на собачку нагана.
«Не испортил бы, бедняга, всего… Ишь, ведь, как перепужался!»
На Кепкина никто не смотрит. Непобедимая звериная жажда жизни заставляет быстрей двигаться, торопиться. Гнетет жалобный визг и стоны Кепкина. Тогда Гинс возвышает голос, подбадривает, старается шутить — и бойче спорится работа.
Железный такой, неписанный подводный обычай: командир смеется, значит — смеяться всем.
Откачивается накопившаяся вода в трюмах, выравнивается нос, и из цистерн осторожно удаляется вода. Но «Пантера» медлит подыматься. Невыносимо долго тянутся минуты.
Подводники украдкой следят за Гинсом и боцманом. Черти, морды невыразительные, мумии египетские! Одинаково равнодушные и всегдашние — они смотрят на глубомер.
«Пантера» упрямится, воздух убывает — все труднее дышать.
Вдруг пухлое лицо боцмана расплывается в широчайшую улыбку. Оскалясь, он говорит Гинсу:
— Всплываем, сатана!
Подводники улыбаются устало. Скорей, скорей бы! Осторожным шепотком передаются желанные слова:
«Всплываем! всплываем!»
Сначала потихоньку, потом все быстрей и быстрей «Пантера» мчится ввысь, таща за собой страшный, молчаливый груз. Спокойно, глухо, мина стучит в рубку, напоминая о себе.
— 60… 53… 50…
К солнцу, к звездам, к ясному прозрачному небу, к благодатному ветерку!
— 49… 47…
Вот, вот! Скоро! Ну, еще!.. Ну!.. Воздуху!!!
Светлеет вода в иллюминаторах. Теперь рядом с нею поверхность и спасенье. Родимые, желанные берега, чайки!..
— Воздуху! воздуху!!!
— 45… 41…
— Воздуху! Воздуху!! Воздуху!!!.
Колачев смотрит на Гинса. По жесткому, суровому лицу его пятнами — бледно-та. Вот она, смерть — неизбежная, никчемная, смешная! Проклятый груз, проклятый, трижды проклятый!
Никто кроме трех — Гинса, комиссара и Захарыча — не знает, что мина всплывет первая, и поднявшаяся за ней «Пантера» наскочит на шишаки. Ничего не знают подводники. Радость спасения влилась буйным рокочущим потоком, зовет к жизни и солнцу. Смотрит комиссар на молодежь, шевелит бровями старый коршун. Нет-нет, да захрипит чья-нибудь глотка, зашатается паренек, рванет нетерпеливой рукой ворот форменки, скрюченными пальцами царапнет грудь.
Уставился в землю комиссар, перелистывает бурные листки прожитой жизни:
Вот где умирать пришлось… Белые резали — не дорезали, доктора резали — не дорезали. Три пули в теле, изломанном, исковерканном. Вот она, смертушка! Да, не даром прожито, пусть другой так попрыгает, как он, комиссар Колачев. Умирать, так с треском!.. Добром помянут там… наверху…
Он широко улыбается Гинсу. Гинс дергает уголками губ. Думать о себе и волноваться нельзя. Гинс не один — вон, как смотрят!.. Пусть и умрут так, С надеждой!
— Как глубина?
— Всплываем!.. 39… 37…
Захарыч смежил тяжелые веки. Он смертельно устал. С трудом приходится сдерживать нервы — годы изменяли.
«Ничего, хорошая смерть! В один секунд ничего не станет! Так-то лучше, голубки!».
Тужится Захарыч вспомнить: кто ж о нем плакать будет? Старческие глаза пытаются воскресить позабытые родные лица. Ничего не удается…
— Внук?.. Никаких внуков нет! И не предвидится…
Трое ждут смерти, и только трое знают, как близка она. Кажется им, что вечная ночь кладет тяжелые свои пальцы на усталые плечи.
Монотонно гудят электромоторы. В лодке висит переливчатый хрип и сопенье. У Навагина рождается дерзкая мысль: рвануть за рычаги цистерны, вихрем взлететь к воздуху, упиться им, бесноваться в диком весельи…
За него это сделал другой. Никто не заметил, как подобрался Кепкин к распределительной доске, кошачьим прыжком кинулся к рубильнику, включил его.
Застыли подводники, замерли, совсем на изнанку красные, мутные глаза. Громом пророкотал выстрел комиссара… Пуля, отбив кусок мрамора, дзигнула в корпус и, свистя, отлетела рикошетом…
Потом были: хриплая ругань, плевки белой пузыристой пены, хриплое дыхание, чей-то нечеловеческий крик, топот, возня…
Взвизгнули яростно моторы, задрожала «Пантера». Рванулись винты за кормой, что-то хлестнуло, заурчало, заскребло — словно злобные железные пальцы морского чудовища яростно рвали обшивку «Пантеры». Опять застыли, опять рванули, натужились в последний раз — и загудели моторы ровными, монотонными гулами. Винты перервали стальной трос мины.
Мощный удар сотряс лодку. Освободившаяся мина ударилась о рубку. Захарыч крепче зажмурил глаза. Комиссар еще шире улыбнулся. Гинс вытащил часы:
— Вот, вот… Прощай все!..
Прошел миг, второй — и на третьем закричал радостно Чумисов:
— Всплываем!..
Подводники не знали — чему верить, кого слушаться. Двое в углу, закинув головы, хрипя, выпуская потоки слюны, осели на пол. Кепкин пришел в себя. Он кусал ногти, виновато улыбался и все твердил:
— Виноват… виноват… нечаянно…
Захарыч открыл один глаз, комиссар нахмурился.
Гинс, уткнувшись в иллюминатор, ничего, кроме серого зеленевшего сумрака, не увидел. Он радостно улыбнулся, закричал, как мальчишка:
— Полный, ПОЛНЫЙ вперед!
Вместе с воем электромоторов захрипели голоса:
— Есть!.. Есть!..
Антон чувствует, как мокнут щеки и солоно на губах.
Оглядываются кругом. У всех влажные глаза, горящие буйной радостью жизни, чудовищного восторга.
— 39…37…30…
Радуется Чумисов. Он чуть не пляшет у штурвала, приседая при каждом выкрике.
В перископ полоснул свет. Впился в него Гинс. Невдалеке от «Пантеры» медленно и величаво крутилась огромным черным шаром мина. «Пантера» шла прямо на нее.
— Право руля…
Еще, еще!..
— Есть п-р-а-во! — сипит боцман. Он попрежнему невозмутим и спокоен.
— Есть еще п-раво!
Море спокойно. Малюсенькая ровная зыбь, и на краю горизонта пылает пламенем золотой диск солнца.
«Солнце! Здравствуй, старый бродяга — солнце!»
— Всплывай!!
Теперь и Топе ухмыляется, а боцман хочет пить.
— Есть!
— Продуть среднюю!
Нажал рычаг Навагин, и когда послышалось характерное бульканье, долгожданный шумок за бортом — осел на рычаги и захныкал тихонько. Антон оттолкнул его, крикнул:
— Продута средняя! — и прекратил продувание.
— Самый малый!
По палубе захлюпала вода, и было это хлюпанье слаще и дороже всех земных звуков, ближе и милей.
Гинс смотрит на часы.
«Восемь часов вечера… Ну, и молодцы, ребятки! Да это же рекорд!», — думает он и чувствует, как от этого рекорда в глазах огненные круги и мухи разноцветные…
Десятки воспаленных мутных глаз глядят на Гинса. Слышит он невыносимый хрип команды и свой, такой же.
Открыта вентиляция рубочного люка. Холодной струей вливается воздух в лодку. Жадно пьют его сухие глотки.
Открываются люки. Плотной, тяжелой массой выстреливает воздух. Он давит на уши, гонит слюну — и благодатно живительным, опиваются им люди до одурения.
— Стоп, моторы!
Частая дробь подошв о железный трап. Все вдруг сразу вспоминают, что невыносимо хочется курить.
Тарахтят спичками, просыпают махорку, с оглоблю свертывают козьи ножки, набивают трубки.