- Где же у нас земля? - шепчет Милов. - Нету её...

- На могилу только дано! - вторит ему Савелий.

И словно некая невидимая рука, схватив людей за груди, объединила всех и потрясла - застонало крестьянство, начался древлий его плач о земле.

Дымно, парно и душно в землянке, по крыше хлещет дождь. Гудит лес, и откуда-то быстро, как бабья речь, ручьём стекает вода. Над углями в очаге дрожит, умирая, синий огонь. Егор достаёт пальцами уголь, чтобы закурить папиросу, пальцы у него дрожат и лицо дикое.

- Остановить бы их? - тихо предлагает Ваня.

- Погоди! Скоро опустошатся! - говорит Егор. - Немножко почадят и погаснут.

Милов подкидывает дрова в очаг и плачет, от горя или дыма - не понять.

- На реках вавилонских тамо седохом и плакахом, - грустно шепчет мне Ваня.

А у меня кружится голова, в глазах мутно, и мне кажется, что все мы не в яме под землёй, а в тесной барке на бурной реке.

Лесник высоким голосом что-то говорит о своём сыне, Савелий с Миловым ругают крестьянский банк, Кузин Громко говорит возбуждённому Алёше:

- Верно, милый, так! Переели господа-то, да и обветшала утроба их в работе над пищей, вкусной и обильной!

И весь этот тревожный галдёж покрывает пропитанный запахом перегорелой водки ревущий голос Гнедого. Он закрыл глаза, размахивает руками, и, должно быть, ему уже всё равно - слушают речь его или нет.

- Я видел порядок, я видел! Кончилось это самое китайское разорение, начали мы бунтоваться - вези домой! Поехали. Три, пять часов едем, сутки стоим - голодуха! Обозлились, всё ломаем, стёкла бьём, людей разных, сами себя тоже бьём - мочи нет терпеть, все как бы пьяные, а то сошли с ума. Вдруг - слушай, ребята! Приехали на станцию одну, а на ней - никакого начальства нету, одни сами рабочие, чумазый разный народ, и вдруг говорят они: стой, товарищи! Как это вы - разве можно добро ломать и крушить? Кем всё сработано?

Задохнувшись, он остановился, глядя на всех удивлёнными глазами. Растрепался весь, точно петух в драке, - все перья дыбом стоят.

Кузин пробует остановить его:

- Рассказывал ты это двадцать раз.

- Стой! Это надо понять! Что случилось? Грозного начальства не слушали мы, а их - послушали! Был беспорядок, суматоха, мятеж, вдруг - нет начальства и все товарищи! Оказана нам всякая забота, едем без останову, сыты и видим везде - переворот, сами рабочие правят делом, и больше никого нет. Тут мы присмирели - что такое? Говорят нам речи, так, что даже до слёз, мы кричим - ура. В одном месте барыня молодая, в очках, наварила каши, щей - кто такая? Товарищ! И говорит она: всё, говорит, от народа, и вся земля и обилие её - народу, а?

- Михайла! - отчаявшись, кричит Кузин, - да перестань ты, Христа ради! Развёл шум на весь лес - а всё старое, слышано всё!

Солдат так и взвился:

- Да вы этого, сто раз слыша, не поймёте! Каторжники, - ведь это опрокидывает всю нашу окаянную жизнь! Товарищи все, всё дело взято в общие руки, и - больше ничего!

И обращается к нам:

- Ребята, вы-то так ли понимаете?

Этим вопросом он погасил гомон, словно тулупом покрыв его. Снова стал слышен весёлый треск огня, шум дождя в лесу и падение капель воды сквозь размытую крышу.

- Дай мне слово, - шепчет тёзка и суровым голосом старшего говорит:

- Именно вот так мы и думаем, так и веруем: все люди должны быть товарищами, и надо им взять все земные дела в свои руки. Того ради и прежде всего должны мы самих себя поставить в тесный строй и порядок, - ты, дядя Михайло, воин, тебе это надо понять прежде других. Дело делают не шумом, а умом, волка словом не убьёшь, из гнилого леса - ненадолго изба.

Говорит Егор всегда одинаково: громко, мерно, спокойно. Его скуластое лицо никогда не дрогнет во время речи, только глаза сверкают да искрятся, как льдинки на солнце. Иной раз даже мне холодновато с ним - тесна и тяжела прямота его речей. И не однажды я сетовал ему:

- Очень ты строг, тёзка, пугаются люди тебя...

А он, прикрывая кремнёвые свои глаза, объясняет:

- Теперешний человек особой цены для меня не имеет, да и для тебя, наверно, тоже, так что если он слов испугается и отойдёт - с богом! Нам что потвёрже, пожиловатей. Для того дела, которое затеяно жизнью, - как выходит по всем книгам и по нашему разумению - самой вселенской хозяйкою жизнью, так? Ну, для этого дела нужны люди крепкие, стойкие, железных костей люди - верно?

Соглашаюсь:

- Верно.

Так и теперь: вытянулись к нему все шеи, все головы, а он точно рубит их словом.

- Дело наше, как известно, запретное, хотя всё оно в том, что вот учимся мы понимать окружившее нас кольцо тяжких наших бед и нищеты нашей и злой да трусливой глупости. Мы, дядя Михайло, понимаем, какой ты сон видел...

- Эх! - крикнул Гнедой, закрыв глаза. - Верно, сон!

- И понимаем, что ты почуял верную дорогу к жизни иной, справедливой. Но однако как забыть, что человек ты пьющий, значит - в себе не волен, сболтнёшь что-нибудь пьяным языком, а люди от того беду принять могут.

- Погоди! - тихо говорит Гнедой, протягивая к нему руку. - Конечно, я пью... Отчего? До войны ведь не пил, то есть выпивал, но чтобы как теперь этого не было! Жалко мне себя! Ударило, брат, меня в сердце и в голову... Но я - брошу вино, ежели что!

Ваня говорит тихо на ухо мне:

- Заворотил Егор...

Вижу, Кузин смотрит на тёзку сердито.

"Плохо!" - думаю.

Алёшка трёт коленки себе и ухмыляется. Никин, как всегда, молчит и словно черпает глазами всё вокруг. Прыгает, играет огонь в очаге, живя своей красной, переливчатой жизнью, напевая тихие, весёлые, ласковые песни. Дует ветер, качая деревья, брызгает дождём.

Мужики сумрачно молчат, глядя на Егора исподлобья. Колышутся в землянке серые тени, уже не боясь игры огня.

- Вот ты, - продолжал Досекин, - взял привычку на улицах богатых ругать, с этого они не полопаются, дядя Михайло...

Кузин откашлялся и солидно заговорил:

- Тебе, Егорушка, двадцать шесть годов-то, помнится, а мы все здесь старше тебя - товарищей твоих не считаю. Говоришь ты однако так начальственно...

- Что ж - вы начальство любите...

- А может, и у нас, стариков, есть чему поучиться...

- Нечему нам учиться у вас, Пётр Васильич...

И оба неласково смотрят друг на друга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: