"Развитой человек и тому подобное. Обличаешь буржуазный разврат, а сам - вот оно..."
Но от этой обидной мысли в разные стороны и в глубину жизни шло много других дум, они были неясны, и о них хотелось говорить. Он снова развёртывал перед Лизой свое намученное сердце и говорил о жене, о том, что любит её, но что и без неё, без Лизы, - трудно ему.
- Так, как с тобой, я ни с кем не могу говорить. Есть, видно, у мужчины всегда что-то такое, что он может сказать только женщине, - а жене - я не могу. Товарищам тоже... Неловко, стыдно говорить о своём, личном, а молчишь о нём - мешает оно!
Она гладила его голову жёсткой ладонью, длинными пальцами худой руки и - слушала.
- Пробовал я говорить - отвечают по книжке, - книжку я сам прочитаю! Люди стыдятся говорить откровенно о себе... Многие, наверно, тем же болят, что и я, - тем, что нигде не написано, только в сердце написано, о чём стыдно сказать, а - надо выговорить это, ведь оно - мучает!
Перед ним сияли голубые глаза, и он забывал, что эти узкие глаза поставлены косо. Рука Лизы вздрагивала на голове или на плече у него, как бы отвечая его волнению.
Он сажал её на колени себе и с тоскою, со страстью, внезапно разгоравшейся, целовал её жёсткие горячие щёки и губы.
- Ничего, милый, - шептала она, всё шире открывая глаза. - Переживёшь, пройдёт...
Иногда он, положив голову на колени ей, крепко засыпал, и девушка сидела неподвижно до поры, пока не надо было будить его, - сидела и, точно нянька, тихо гладила его стриженую голову.
...Павел приносил газету, развёртывал на столе многоречивый пёстрый лист и, склонясь над ним, с некоторой торжественностью читал о товарищах Европы и всего мира, о неустанной их борьбе и работе, говорил о вождях партии, о неутомимых бойцах ежедневной войны.
Она сидела неподвижно, тихо и редко спрашивала его о чём-нибудь, но Павел был уверен, что мордовка всё понимает.
Он замечал, что, если речь идёт о героях и учителях, - её лицо странно напрягается и голубые глаза мерцают, точно у ребёнка, слушающего волшебную сказку. Иногда этот неподвижный взгляд был даже неприятен, напоминая о взгляде умной,. преданной собаки, которая углублённо думает о чём-то, понятном только её немой, звериной душе. В такие минуты ему казалось, что эта тихая, коренастая девушка спокойно может сделать всё...
Она часто спрашивала:
- Как ты назвал имя-то?
Помолчав, отчётливо повторяла имя и снова спрашивала:
- А по-русски как будет?
- Не знаю. У нас нет эдаких имён.
- Разве не было у нас таких святых? - недоверчиво и невесело спрашивала она.
Павел - хохотал.
- Святые - это, брат, не по нашей части! Мы живём в аду, они у нас не водятся...
- Будут! - сказала однажды Лиза.
Это краткое слово прозвучало странно, точно первый, после полуночи, удар колокола, возвещающий во тьме ночной рождение нового дня. Павел посмотрел в лицо подруги - но не заметил в нём ничего особенного. Подумав, он осведомился:
- Ты что это имена спрашиваешь?
Опустив голову, она не ответила. Тогда он ласково приподнял её лицо и, смеясь, спросил ещё:
- Может - молиться собираешься за них? А?
- Что ж, - сказала она, - я и молюсь. Только я - без имён, а просто: помоги, господи, тем, кто добро делает для людей! Смейся, мне всё равно.
- Бесполезно это, Лиза!
- Кто как может, так и должен помогать хорошим людям.
- Полно, Лиза! Нет, тебе надо учиться иначе помогать...
- Выучусь - буду иначе...
И, прижавшись к нему, сказала:
- Это ведь ничего: обидеть их это не может...
Павел обнял её и замолчал, думая о чём-то неясном и большом.
Товарищи видели, что он прячет часть своего времени и от них и от жены, относит его куда-то в сторону, но - молчали, притворяясь, что верят его объяснениям.
Только весёлый литейщик Михайло Сердюков спросил однажды:
- Что, Паша, и ты сударушку завёл?
Застигнутый врасплох, Павел смущённо спросил:
- А кто ещё?
Рябой, вихрастый Михайло взмахнул обожжёнными руками и - захохотал.
- Ловко я тебя поддел! Что, брат, а? Ну, теперь я донесу жене на тебя...
- Нет, ты не говори! - серьёзно попросил Павел.
- Что дашь? Давай Некрасова, ну?
- Не дам. А сказать ей - сам скажу...
Сердюков удивлённо взглянул на него.
- Скажешь? Жене?
- Ну да.
- Зачем?
- Надо же!
Михаил наморщил изрытый лоб, скосил глаза в сторону и вздохнул.
- Значит - серьёзно у тебя? Что ж - это хорошо! Всем видно - не пара она тебе. Она мещанкой родилась, это у неё - в костях. Чёрного кобеля не вымоешь добела - и время зря тратить не стоит...
"Не понимает", - думал Павел.
- Ты её не любишь, - тихо сказал он.
- Верно! - насмешливо согласился Сердюков. - Это верно: я - другую люблю, не её...
Тогда Павел спросил:
- А ты - тоже?
- Что - тоже? Ах да...
Невесело усмехнувшись, литейщик просто сказал:
- Да, брат, и я тоже.
Павел удивлённо смотрел на него, осторожно спрашивая:
- Как же это? Вы ведь хорошо живёте... у тебя жена - товарищ...
- Вот то-то и есть, что товарищ! - сумрачно воскликнул Сердюков. - В этом и задача - она вон кашляет во всю силу, сохнет, товарищ-то...
Беседовали на дворе завода, у стены, покрытой копотью, где-то над ними непрерывно и сердито фыркала пароотводная трубка:
- Фух, фух.
Воздух, пропитанный копотью, был полон стенаниями, визгом и скрежетом, гулом огня, громом железа.
- В три года - две беременности, - печально ворчал Сердюков, свёртывая папиросу, - а это, оказывается, нашему сословию не подобает. Доктор говорит - воздержитесь. Н-ну, начал я избегать, - жалко ж её мне! Комедия слёзная, братец ты мой. Избегал, избегал, да вот и забежал куда-то... куда не надо бы. Пожалуй, будет у меня какой-нибудь скандал. А назад - ходы закрыты... И что значит - назад? Жене в деревню надо ехать, а не детей родить. Дети это, брат, не для нас, видно. Да и вообще - что тут для нас?
Он посмотрел вокруг на груды старого железа, на чёрную от угля землю и крыши цехов, курившиеся дымом и паром.
- Обыграли нашего брата чисто! И ни одного козыря в сдаче, - плохо, Паша!
Он бросил окурок назад, через плечо, и пошёл в свой цех. Шёл незнакомо Павлу - наклоня голову - и всё оглядывался, точно боясь, что вдруг кто-то бросится на него. А когда он исчез в чёрном жерле литейной, Павел вспомнил его весёлым озорником, неунывающим краснобаем, театралом и певцом, вспомнил и - крепко задумался. Казалось, что с ним говорил сейчас кто-то другой и более близкий, чем прежний Сердюков. Он впервые слышал от товарища простые слова о том, что его мучило, и, стоя у станка, думал:
"Он теперь поймёт меня, сойдусь с ним поближе, и - кончено! Нехорошо я живу..."
Это не удалось: не прошло недели, как Сердюкова подняли в кустах около кирпичного завода - он был кем-то жестоко избит и надолго лёг в больницу.
- Вот жизнь! - говорил Павел, бегая дома по комнате. - Эх, жалко его, так жалко - ты представить не можешь, Даша! Такой он славный парень...
Сел рядом с нею и продолжал, понизив голос:
- Знаешь, недавно говорил он мне про жену...
- Ему бы, мерзавцу, молчать о ней! - угрюмо отозвалась Даша. - Знаю ведь я, за что его избили...
- Подожди, Даша!
- Ты, конечно, всякого подлеца оправдать готов, коли он в товарищах у тебя...
Он строго сказал:
- Дарья! Среди моих товарищей нет подлецов!
- Не ори!
Несмотря на толчки её локтя, он обнял жену и рассказал ей о Сердюкове. Сначала это очень заняло её, но потом, возмущённо оттолкнув мужа, она начала ругаться:
- Ах, дохлые черти! Да неужто Марья-то знала про эти его шашни?
- Ты не вздумай сказать ей! - испуганно воскликнул Павел.
- А - скажу! А ей же богу - скажу! - смачно ухмыляясь, выкрикивала Даша. - До чего додумались-дочитались, пакостники! Нате-ка, жену жалко, родит часто, слышь! Тьфу!