Взрыв произошел так неожиданно, что судья в батистовой ночной рубашке смиренно повернулся и зашлепал к себе босыми розовыми ногами. Даже услышав среди ночи, что Джестер плачет, он побоялся к нему войти.
Вот по этой-то веской причине судья и был смертельно голоден в это утро. Сначала он съел белки от яиц — наименее вкусную часть завтрака, потом старательно нарубил желтки, поперчил их, сдобрил майонезом и изящно намазал на гренок. Ел он с наслаждением, нежно заслонив парализованной рукой положенную по диете пищу, словно ограждая ее от нападения. Покончив с гренками и яйцами, он принялся за кофе, который он осторожно нацедил из серебряного кофейника. Положив сахарин, он подул на кофе, чтобы его остудить, и стал медленно, очень медленно прихлебывать. Выпив первую чашку, он обрезал кончик утренней сигары. Было уже около семи часов, небо нежно голубело, что предвещает погожий, солнечный день. Судья наслаждался то кофе, то первой сигарой. Когда с ним случился маленький удар и доктор Тэтум запретил ему виски и сигары, судья поначалу страшно встревожился. Он украдкой курил в ванной и выпивал в буфетной. Он отчаянно препирался с доктором, но потом смерть сыграла злую шутку с этим убежденным трезвенником, который никогда не курил и только изредка позволял себе пожевать табак. И хотя судья был убит горем и больше всех оплакивал покойного на поминках, когда печаль его поутихла, он почувствовал тайное, глубоко скрытое облегчение, в котором никогда бы не сознался. А через месяц после смерти доктора Тэтума он открыто курил сигары и пил, как прежде, не таясь, но из предосторожности стал довольствоваться только семью сигарами в день и полулитром пшеничного виски.
Позавтракав, судья не насытился. Он взял с кухонной полки «Диету без мучений» и принялся прилежно ее изучать. Его немножко утешило, что даже в крупном анчоусе было всего двадцать калорий, в одном стебле спаржи — только пять, а в среднем яблоке — сто. Но успокоиться он не мог — ему хотелось еще гренков, пропитанных маслом и намазанных домашним черносмородиновым джемом, который сварила Верили. Он так и видел этот слегка поджаренный хлеб и чувствовал во рту сладкий вкус и зернышки черной смородины. И хотя у него не было желания «рыть себе могилу своими собственными зубами», волнения, пробудившие у него аппетит, подавили его волю; хромая, он подбирался к хлебнице, но глухое урчание в желудке заставило его замереть с протянутой рукой и направиться в ванную, которую оборудовали для него внизу, после «небольшого удара». По дороге он прихватил «Диету без мучений», на случай если придется ждать.
Поспешно спустив штаны, он оперся здоровой рукой на сидение и осторожно уселся; теперь все было в порядке, и его громадные ягодицы расслабились. Ждать пришлось недолго, он едва успел прочесть рецепт лимонного пирога без корочки (всего девяносто шесть калорий, если готовить его на сахарине) и не без удовольствия подумать, что он закажет это блюдо Верили сегодня на обед. Он был доволен, что кишечник подействовал бесшумно, и, мысленно произнеся «Mens sana in corpore sano», улыбнулся. В ванной запахло, но его не раздражало и это, наоборот, он так любил все, что ему принадлежало, что не гнушался и этим запахом, — он даже его успокаивал. Он сидел довольный собой, умиротворенный, но, услышав шум в кухне, поспешно привел себя в порядок и вышел.
На сердце у него вдруг стало легко, как у мальчишки, — он решил, что сейчас увидит Джестера. Но когда, все еще воюя со своим поясом, он добрался до кухни, там никого не оказалось. Отсюда было слышно, как Верили занимается уборкой в передней части дома. Судья с разочарованием (оказывается, можно было подольше посидеть в ванной) поглядел на голубое, безоблачное небо — сад уже вовсю освещало утреннее солнце — и вдохнул свежий, легкий запах летних цветов, доносившийся в открытые окна. Старый судья пожалел, что утренняя процедура завтрака и очистки кишечника уже окончена, потому что до тех пор, пока не принесут «Миланский курьер», делать ему было нечего.
Но так как в старости ожидать так же скучно, как в детстве, он взял на кухне очки (у него повсюду лежали очки — и в библиотеке, и в спальне, и в суде) и принялся за «Лэдис хоум джорнэл». Правда, он не столько читал, сколько разглядывал картинки. Там, например, была чудесная картинка с шоколадным тортом, а на следующей странице такой кокосовый пирог со сгущенным молоком, что просто слюнки текли. Судья сосредоточенно разглядывал одну картинку за другой. Потом, словно устыдившись, он напомнил себе, что и помимо картинок «Лэдис хоум джорнэл» прекрасный журнал (несравненно лучше этого ужасного «Сатердей ивнинг пост», чьи негодные редакторы так и не прочли его повесть). А тут бывали очень серьезные статьи о беременности и деторождении, которые он с удовольствием читал, а также весьма разумные очерки о воспитании детей, — судья мог об этом судить на основании собственного опыта. Статьи о браке и разводе, несомненно, пригодились бы ему, как судье, если бы мысли его не были так поглощены грандиозными государственными планами. И наконец, в «Лэдис хоум джорнэл» печатались изречения, выделенные рамкой, — мысли Эмерсона, Лин-Ю Тана и других великих мудрецов. Несколько месяцев назад он прочел одно такое изречение: «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?» Этих слов древней индейской легенды судья не мог забыть. Перед ним, как живой, вставал образ босоногого, бронзового индейца, бесшумно скользящего по лесу, и слышался плеск пирóги. Судья не оплакивал смерть жены, он теперь больше не плакал даже из-за диеты. Когда нервы и слезоточивые железы заставляли его плакать, он сразу вспоминал брата Бо — громоотвод, который мог заземлить его слезы. Бо был на два года его старше и умер в восемнадцать лет. В юности Фокс Клэйн боготворил брата, да что говорить, он боготворил даже землю, по которой тот ступал. Бо играл в любительских спектаклях, декламировал, был председателем Миланского артистического клуба. Он мог стать всем, чем хотел бы! Но вот однажды у него к вечеру заболело горло, а наутро он уже бредил: «Я умираю, Египтянка, я умираю, как быстро убывает жизни алая река…» Потом он запел: «Я стал светел, светел, светел, как утренняя звезда. Я стал светел, светел, как утренняя звезда. Кш-ш, лети, не тронь меня; кш-ш… лети… не тронь меня». А под самый конец Бо стал смеяться, хотя это и не было похоже на смех. Фокс так дрожал, что мать отослала его в другую комнату. Это была пустая мрачная комната, служившая запасной детской, где мальчики болели корью, краснухой и другими детскими болезнями и где им разрешалось устраивать шумные игры, когда они были здоровы. Судья вспомнил старого, забытого игрушечного коня и шестнадцатилетнего мальчика, который плакал, обняв этого деревянного коня. Даже теперь, когда ему было восемьдесят пять, он мог заплакать, вспомнив, как тогда горевал. Индеец, бесшумно скользящий по лесу, и тихий плеск пироги. «Разве могут быть мертвые и в самом деле мертвы, если они до сих пор бродят в моем сердце?»
Джестер, грохоча башмаками, сбежал по лестнице. Он открыл ледник и налил себе апельсинового сока. В кухню вошла Верили и стала готовить Джестеру завтрак.
— Я сегодня съем три яйца, — сказал Джестер, — Привет, дедушка.
— Как ты себя чувствуешь, сынок?
— Шикарно.
Судья не напомнил ему про ночные слезы, молчал и Джестер. Судья удержался и даже не спросил, где внук вчера пропадал так поздно. Но когда Джестеру подали завтрак, судья смалодушествовал: он взял золотисто-коричневый гренок, добавил еще масла и намазал сверху черносмородиновым джемом. Этот запретный гренок подорвал его выдержку, и он спросил:
— Где ты вчера был? — отлично понимая, что не должен этого спрашивать.
— Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но я уже взрослый! — Голос у Джестера был по-мальчишески ломкий. — А у взрослых есть так называемая половая жизнь.
Судья, который избегал таких тем, обрадовался, когда Верили налила ему чашку кофе. Он пил молча в полном смятении.