Базаровым восторгались, однако же, отдав дань восторгам, преодолели.
Встречи с Арцыбашевым еще не произошло.
"Бездна" Андреева и тогда уже казалась заумной и нарочитой выдумкой.
А в Пушкине, которого, несмотря на порчу и растление казённых хрестоматий, боготворили и знали наизусть, находили всё, что было необходимо, чтобы, по предугаданному рецепту Сологуба, превратить кусок жизни, бедной и грубой, в прекраснейшую легенду о высоком и радостном.
Что ж удивительного в том, что на второй день знакомства с Лидой Мерцаловой, в поздних сумерках весеннего дня, под густолиственным шатром уездной акации, шепотом декламировалось заветное признание:
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой...
Надо сказать и то, что всё вокруг, - обстановка, эпоха, провинция, самый уклад жизни,- всё нам благоприятствовало, всё улыбалось, всё было задумано и исполнено в этом блаженном мире в самом романтическом вкусе.
Сначала мы конечно играли в горелки.
- Горю, горю, пеню!
- Чего ж ты горишь!
- Красну девицу люблю!..
- Какую?
- Тебя, молодую!
- А любишь?
- Люблю!
- А словишь?
- Словлю!
Ну, и ловили, то есть честно, без дураков, а предерзко хватали прямо за тугую темно-русую косу, а то и за обе.
А потом, стало быть, играли в фанты. Очень интересно!
- Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, чёрного и белого не покупайте, да и нет не говорите.
Так вот, не оглянешься, и триместр прошёл.
Исчезала Лида. Появлялась Женя. Менялось подлежащее, оставалось сказуемое. Ведь всё равно, любовь была - до гробовой доски.
И бесстыдно глядя в темно-карие Женины глаза, с величайшей искренностью, с готовностью на подвиг, смерть, самосожжение, и с теми же настойчивыми, певучими, убеждающими интонациями, опять повторял наш брат-романтик или, попросту говоря, подлец:
"Вся жизнь моя была залогом"...
А самое страшное, а, может быть, самое прекрасное, было то, что мы так умилительно друг другу верили, - мы им, они нам, а все вместе - Пушкину.
***
Каким чудом получили мы аттестат зрелости, мы и сами понять не могли.
Справедливость требует сказать, что, в эту последнюю четверть перед экзаменами, ни о какой очередной вечной любви и речи не было.
Не надо забывать, что министром народного просвещения был в то время никто иной, как действительный тайный советник Делянов.
Смотрел он на вещи просто и довольствовался малым: ткни, мол, указательным перстом в текст "Илиады", как Бог пошлёт, и жарь без пересадки с греческого на латинский, только и всего! - родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу.
Ну, вот, и тыкали.
И что поразительно, за небольшим исключением, весьма успешно. И каждый, но своей системе.
Фанатики, до исступления зубрили наизусть, и хотя всё знали, но ничего не помнили.
Зато, циники и реалисты, ни черта не знали, но имели такие шпаргалки, а на обеих манжетах такие списки неправильных глаголов и исключений, что всё помнили, и памятью своей действительно поражали.
Последнюю группу, то есть большинство, составляли фаталисты.
Фаталисты не только ничего не знали, но и знать не хотели.
Они имели свою систему и свою космогонию.
В ней было нечто и шарлатанское, и патетическое. Ни одуряющей зубрежки, ни шпаргалок, ни манжет.
Но... Если бы в тот золотой век человечества существовала столь распространенная ныне школьная психотехника, то тэст, который был бы сделан группе фаталистов в период экзаменационной горячки, поразил бы, вероятно, не одно воображение...
Испытания на аттестат зрелости длились примерно два месяца.
Совершенно ясно, что на первый экзамен весь восьмой класс, согласно установившейся с незапамятных времен традиции, являлся в белоснежных косоворотках, или курточках из получортовой кожи, в начищенных до зеркального блеска сапогах, не говоря уже о высоченных воротничках и римско-католических манжетах.
Само собой разумеется, что к каждому следующему испытанию косоворотки, усилиями заботливых родителей, были снова вымыты, на совесть накрахмалены и отутюжены.
Что же делали фаталисты?!.. А нет! Не так это всё просто.
Не даром говорится, человеческая душа - потёмки, особенно в семнадцать-восемнадцать лет, и в день экзамена по физике и космографии, в частности.
Оказывается, что фаталисты были, вдобавок, и психопаты и фетишисты:
- Не искушай судьбы! Ежели первый экзамен, вот в этой самой получортовой косоворотке, прошёл благополучно, то не безумием ли было бы смыть благодать первого успеха грубым щелочным мылом, и еще придушить его чугунным утюгом?!
В результате сего, и был этот молчаливый, никогда и никем кощунственно вслух невысказанный приказ по линии:
- От мая и до июля - тужурок не мыть, воротничков не менять, сапог не чистить, шевелюры не стричь, а пятаки и гривенники, предназначенные на пирожки, ватрушки и прочие похоти,- самоотверженно отдавать одноногому, увешанному медалями нищему, который неусыпно дежурил у ворот гимназии и давно уже постигнул всю эту психотехнику!
И вот, сколько угодно разводите руками, пожимайте плечами, выражайте смешанное с недоверием недоумение, а истина остается непреложной:
Все эти рослые, малорослые, полуусатые, полубезусые, перегоревшие, перекипевшие, уставшие и счастливые, фанатики, реалисты, фаталисты, циники и романтики, - весь восьмой класс Новоградской классической гимназии, почти степенно и без обычного нахального шарканья ногами, с чувством какого-то новообретённого достоинства, пара за парой, вошел в белый, просторный, холодный актовый зал, и хотя всё уже было известно заранее и наизусть, затаил дыхание.
И окружённый педагогическим советом - в мундирах, в орденах и при шпагах, - директор, Федор Иваныч, откашлялся, побледнел чуть-чуть и, расправив свои белоснежные, почти императорские, бакенбарды, произнёс несколько приличествующих случаю старомодных, высокопарных и всё же волнующих слов.
Все пожимали друг другу руки, наперебой друг друга поздравляли, желали, что-то несуразное говорили, и невпопад отвечали.
Но почти у всех глаза были на мокром месте, а отставной солдат, рыжебородый швейцар Василий в синей ливрее с серебряными нашивками, и по-настоящему прослезился.
...Что и говорить, есть блаженное слово - провинция, есть чудесное слово уезд!
***
В тот же вечер, быстро став героями дня, в новых студенческих фуражках с синим околышем, прошли мы церемониальным маршем по главной Дворцовой улице, шумя, галдя, и всё время козыряя и раскланиваясь со всеми встречными-поперечными, знакомыми, незнакомыми, со всяким праздношатающимся людом, не пропуская ни пароконных, ни одноконных извозчиков, ни пожарных, ни городовых, а ласточек наших, коричневых, в черных передниках, гимназисток, в особенности.
И должно быть, было в самой нашей манере держаться, в походке, в размахивании тросточкой, в беспрестанном козыряний, в бесконечном закуривании "Дюбека лимонного", во всём этом неглубоком, но разгильдяйском сознании превосходства, что-то такое особенно щегольское, из ряда вон выходящее и чуть-чуть наглое, что бежавшие за нами в виде почетного эскорта уличные мальчишки только то и дело, что вполголоса повторяли:
- Ишь, задаются на макароны!..
Объяснить, что значит задаваться на макароны ни один Грот, ни Даль, вероятно, не смогли бы, но что в этой исключительно южной и жаргонной формуле заключалась несомненная меткость определения, отрицать было нельзя.
Впрочем, смягчающих вину обстоятельств было тоже не мало, и если прикинуть и взвесить, и принять во внимание, то весь этот парад борцов, как пишут на цирковых афишах, мог бы быть, по человечеству, и понят, и оправдан.
Что и говорить, лестно было бы закончить эту главу гимназической юности этаким мощным и стройным идеалистическим аккордом, чтобы грядущим поколениям не только завидно было, но чтобы могли они, действительно, вдохновиться высоким примером и недюжинной биографией столь замечательных отцов и дедов.