Несмотря на бесконечную вереницу своих несостоявшихся замужеств, Зораида сохраняла какую-то чистоту, и Рыжая чувствовала это. Поэтому если кто-нибудь, касаясь любовных приключений гладильщицы, высказывался о ней не совсем лестно, она вставала на защиту своей хозяйки, хотя порой и не прочь была позлословить о ней.
Об этой слабости Рыжей давно было известно, и ею часто пользовались, чтобы подразнить девушку.
— Если грудной ребенок испачкал пеленки, вы ведь не назовете его грязнулей? — гордо задрав нос, взволнованно возражала Грациелла. — Не назовете! Потому что он сам не понимает, что случилось. Вот так же и она. -
Соседи потешались над тем, как горячо девушка защищает честь гладильщицы, но сравнение с новорожденным всем нравилось. Ребята Йоле даже использовали его для одной шутливой забавы. Когда после периода затворничества и молчания Зораида начинала петь и готовиться к вечернему выходу со двора, они принимались визжать из своего окна, подражая крику младенца:
— Уа, уа, уа…
Анжилен, который сидел во дворе, покуривая свою трубочку и мрачно наблюдая за лихорадочными сборами гладильщицы, поднимал голову и, притворяясь, что не понимает, откуда идут эти звуки, громко спрашивал:
— Что это такое? Что за трели?
— Кто его знает? — отвечал кто-нибудь. — Должно быть, ребенок, с которым что-то случилось…
Рыжая молчала, кусая губы. В ней поднималось глухое раздражение против Зораиды, которая никогда не умела ничего скрыть от соседей.
— Дура! — бормотала она сквозь зубы. — Дура!
Одним, словом, история жизни Зораиды была такой же однообразной и грустной, как ее ожидание своего героя. Это была бесконечно повторявшаяся история, которая неизменно складывалась Ид обманов, иллюзий и печального конца.
Из этой истории Грациелла извлекла для себя урок и вынесла свое суждение о некоторой части человечества, которое в ее устах звучало примерно так: «Все они мерзавцы!»
Домой Рыжая приходила только ночевать, потому что обедала у Зораиды. Обед свой, состоявший из хлеба с колбасой или с сыром, она всегда съедала на ходу, зимой — возле плиты, а летом — на пороге комнаты Зораиды.
В первом этаже дома номер одиннадцать жило четверо жильцов. Зораида, у которой было две комнаты, Анжилен, занимавший одну, Йетта, бездетная вдова, ютившаяся также в одной комнатке, и Саверио, распоряжавшийся длинным, разделенным на четыре комнаты полуподвальным помещением, в котором раньше был винный склад. У сапожника было пятеро дочерей, из которых три уже вышли замуж, а четвертая в один прекрасный день ушла из дому, попросив знакомых и друзей «сделать такую милость» — не вспоминать о ней. Младшая дочь, семнадцатилетний заморыш, тоже уже была помолвлена, но пока жила с отцом, ожидая, когда будет готово приданое.
Таким образом, Саверио скоро должен был остаться в одиночестве и доживать свои дни в четырех мрачных и сырых комнатах, в обществе старых ботинок и мышей. Многие зарились на эти пустые комнаты, пустые, потому что Саверио, по сути дела, жил только в одной.
— Что вы делаете, Саверио, в стольких комнатах? — спрашивали у сапожника соседи.
— Ничего.
— Ведь там спокойно две семьи поместятся!
— Да что вы мне-то говорите? — возражал старик. — Пойдите, скажите хозяину. Для меня, сами видите… Мне много места не нужно.
Старая владелица дома умерла, а ее наследники, жившие за городом, даже, не удосужились до сих пор приехать взглянуть на свое наследство. Что касается квартирной платы, то собирать ее поручили Темистокле, часовщику, имевшему мастерскую на улице делла Биша.
— Темистокле, — время от времени обращался к нему кто-либо из жильцов, — нельзя ли занять одну комнатку у Саверио? Он-то лично ничего не имеет против, она ему ни к чему. Ну за плату, понятно…
— Ничего не могу поделать, — разводил руками часовщик. — Хозяева собираются весь дом перестроить заново, а чем больше будет семей, тем это будет труднее.
— Что же они никогда не появляются? — вмешивался кто-нибудь. — Ни поговорить с ними, ничего. Ведь дом-то того и гляди рухнет. Ремонтировать его надо, вот что. Странные люди! Получают в наследство дом и даже не приедут взглянуть, какой он и что!
— Да чего вам жаловаться? — возражал Темистокле. — Ведь вы сами хозяева. Пожалуйста, забивайте гвозди, открывайте окна, скоблите, замуровывайте — никто вам слова не, скажет. Счастливцы вы, ей-богу, счастливцы! Прихожу я к вам требовать плату? Беспокою вас, напоминаю?
— Да! Попробуй мы не заплати! Быстренько выселите!
— Я? — восклицал Темистокле, прижимая руки к груди с видом горестного возмущения. — Я?!
— Ну ладно. Только скажите хозяевам, что не сегодня-завтра учитель слетит мне на голову, — замечал Арнальдо, жилец со второго этажа.
В таких случаях Темистокле отделывался шуткой.
— Учитель? — восклицал он. — Это же пушинка! Вы и не почувствуете — как будто вам бабочка на голову села!
Нунция каждый раз, когда приходила платить за квартиру, показывала деньги, а затем прятала руку, как будто серьезно намерена была вручить их только после того, как получит желаемые обещания.
— Окна больше не закрываются, — сообщала она. — Все рамы скособочились. Ну разве это дело? Никогда нельзя поговорить с хозяевами!
Темистокле закатывал глаза и шептал:
— Синьоры! Важные господа! Живут в отдельной вилле, этакой… знаете? Они даже номера вашего дома не знают. У них этих домов столько!.. — он щелкал пальцами. — Во всех местах. А потом за такую плату… Лучше уж не привлекать их внимания.
И Нунция, вздохнув, отдавала деньги и уходила восвояси.
На втором этаже, как раз напротив Нунции, жил парикмахер Арнальдо, который после смерти матери привел к себе женщину, не здешнюю, а откуда-то издалека. «Блондинка», как все в переулке ее звали, постоянно уклонялась от любых попыток панибратства со стороны жильцов и поэтому была окружена ореолом таинственности. «Должно быть, она настоящая синьора, которая бог весть как попала к нам в переулок, — думали все. — Скорей всего ее просто окрутил парикмахер».
О Блондинке никто ничего толком не знал, и она оставалась вечной, занозой, впившейся в жадное любопытство женщин всего квартала.
Весь последний этаж, за исключением комнат, в которых жил учитель, занимала семья Йоле. Муж Йоле, машинист на железной дороге, почти все время был в отлучке, а в виде компенсации за его отсутствие у нее имелись трое сыновей — горластая душа дома. С ними жила и тетка Нерина, скрюченная старушонка, которая сидела весь день возле окна и вместе с дроздом несла караульную службу по двору.
Рыжая, проводя целые дни в доме номер одиннадцать, была запросто со всеми квартирантами, и каждый из них считал, что имеет право и обязан за ней приглядывать и покровительствовать ей. Нунция кричала из окна, чтобы она сменила белье, а грязное принесла ей в стирку, Йоле просила сбегать в лавку и в свободное время шила ей, то юбку, то что-нибудь из белья.
Саверио чинил ей туфли, учитель в свое время учил таблице умножения и вместе со всеми превозносил девушку за услужливость и смышленость. Сейчас он снабжал Рыжую старыми книгами, которые она не читала, а ограничивалась тем, что перелистывала их и смеялась над иллюстрациями. Если учитель встречал Грациеллу одну и поблизости никого не было, он иногда осмеливался неожиданно спрашивать ее:
— Восемью восемь? А? Шестью семь?
Даже Анжилен, который, по единодушному мнению всех жильцов, был закоренелым эгоистом, даже он никогда не забывал сдобрить скудный обед Грациеллы стаканом вина.
— Пей, — говорил он, — крови больше будет! Это тебе получше, чем румяна да сурмила. Вино для того нужно, чтобы цвет лица лучше был.
Йетта дружила со всеми, и поскольку она была женщиной до крайности простодушной, Рыжая никогда не упускала случая посмеяться над ней. Несмотря на разницу в летах, Йетта поверяла Грациелле свои тайны и прошлые беды, так что девушка знала обо всех ее старых обидах и муках ревности.