В Москве арестовали моего брата. Это был старший, мой единственный брат. Бывший член правительственной коалиции, он написал потом воспоминания об этом времени. Брат мой был активным членом партии эсеров и принадлежал к центру ее. Надо сказать, что левые эсеры в то время стали разделяться на фракции. Самая крайняя левая фракция левых эсеров решила, что с большевиками надо бороться террором. Я знал кое-кого из этой фракции, в частности, огненную грузинку Тамару, фамилия которой осталась мне неизвестной, и ее соратника по борьбе с большевиками Доната Ивановича Черепанова. Черепанов готовился в доценты по философии, был оставлен при Московском университете. Будучи заграницей, он учился там у Гуссерля. Решив действовать террором, крайние левые эсеры, прежде всего, сосредоточились на взрыве главной цитадели большевиков на Лубянке в Москве - Чека. Они уже кое-что предприняли в этом направлении, но, вероятно, среди них были и провокаторы, так как очень скоро об их планах стало известно Дзержинскому. Как следствие, все эсеры, уже находившиеся в тюрьме, в том числе и мой брат, были объявлены заложниками: если произойдет взрыв, организованный членами левой фракции эсеров, все заложники, вне зависимости от того, к какой они принадлежат фракции, будут уничтожены. Это стало известно жене моего брата, которая добилась свидания с Дзержинским. Она старалась убедить его в том, что не следует бороться с эсерами угрозами, а необходимо выпустить на свободу более умеренных эсеров, пользующихся моральным авторитетом, ее мужа в их числе. Тогда Дзержинскому не надо будет ждать взрыва и расстреливать людей. На свободе они, наверное, сумели бы убедить своих левых товарищей в том, что их тактика никуда не поведет. Дзержинский принял ее очень вежливо, но сказал, что гарантии у него все-таки больше, если все заложники останутся под арестом, и потому он ничего изменить не может. Я получил письмо от жены брата с просьбой немедленно обратиться к Горькому и сообщить ему о положении дел. Вот вам и зарок! Вот вам "никогда больше руки ему не подам!" Было мне не легко. Неужели же, из-за того что дело касается моего родного брата, мне придется предъявлять
Горькому меньшие требования? Или, с другой стороны, дать ему возможность искупить свою вину? Конечно, я позвонил Горькому, и он немедленно меня принял. Как сейчас помню, были сумерки, когда я снова оказался на Кронверкском проспекте в кабинете Горького, который, нахмурившись, но тем не менее довольно приветливо спросил меня, в чем дело и чем он может мне служить. Я рассказал ему о деле брата. Горький чрезвычайно удивил меня: "Да, но к кому же обратиться, ведь они все там сумасшедшие, все, Зиновьев - сумасшедший..." И назвал еще несколько имен. "Ну, не Ленин же?" - "И Ленин - сумасшедший". И махнул рукой. Когда я об этом рассказываю, мне никто не верит, а это - факт. "Все равно, напишу Ленину. - Алексей Максимович посмотрел на часы. - Теперь 8 часов. Поезд скоро отходит, и я сразу же отправляю письмо с сыном". - "Большое спасибо, Алексей Максимович". - "Что ж спасибо, вам спасибо, что сказали мне. Ваш брат - хороший человек, может быть, удастся для него что-либо сделать. Я вот смотрю, ваша философская ассоциация процветает! Ну, пускай процветает". Я ушел. Письмо он, очевидно, действительно написал и послал, потому что брата очень скоро выпустили. Повлияло ли письмо Горького или были другие соображения - я не знаю. Известно, что впоследствии Горький писал подобные письма. Вполне возможно, что письмо с просьбой за брата уже напечатано среди писем Горького к Ленину. Тем не менее, я решил все-таки руки под доброй воле ему не подавать.
А вот еще одна, совсем другая душа Горького. Бог знает, сколько было у него душ. Расскажу еще об одном довольно интересном происшествии. Сравнительно часто, 3-4 раза в год, я ездил в Москву. Однажды, когда я возвращался из Москвы в Петербург, мой отец пошел меня провожать на Николаевский вокзал. Выходя на перрон, я заметил отцу, что у него нет пропуска. - "Ну, ты плохо знаешь русский народ, вот увидишь, меня и без пропуска пропустят". Отец еще не был стар, но рано поседел. Густые седые волосы, круглая борода - вид очень благообразный. Отец пошел со мною рядом. У выхода на перрон стоял красноармеец с винтовкой, на которой был надет штык. Пропуска пассажиров он накалывал на штык. Он взял мой пропуск, а отца, который шел за мной, спросил: "А ты, папаша, куда? Куда? Где пропуск?" - "Это мой сын, он едет в Петроград, а я его только провожать иду". - "Ну, проходи, проходи, папаша". Отец был прав. Вот это было знание русского народа. И вот мы на перроне. Поезд давно уже подан. Кое-где в окнах виднеются пассажиры, но времени до отхода еще порядочно. Мы с отцом прогуливаемся по платформе. И вдруг отец спрашивает меня: "Кто этот человек, там на площадке вагона? Ты его знаешь? Он, по-моему, тебе поклонился". Я сделал вид, что не заметил его: "Это Горький". - "Как Горький?" - сказал отец и направился к нему. Я остался его ждать, но отец позвал меня, и мне пришлось подойти - не огорчать же отца. Горький встретил меня сияющей улыбкой: "Я такой комплимент получил от вашего батюшки! Никогда в жизни такого не слышал. Вот почтил меня!" Мой покойный отец был человеком благочестивым и просвещенным. Он был исключительным знатоком еврейских священных писаний и религиозных законов, которые аккуратно исполнял. Так, например, еврейский религиозный закон предписывает, когда гремит гром, произносить благословение: "Благословен Ты, Господи, что природой Твоей наполняешь мир громовыми звуками". А при встрече с великим человеком благословение гласит: "Благословен Ты, Господи, что от величия Твоего уделяешь существу из плоти и крови". И отец, увидев Горького, произнес над ним это благословение. А Горький обрадовался неслыханно, сказав, что такого комплимента за всю свою жизнь никогда не получал. Ну что мне, бедному, было делать? Я опять нарушил свой зарок. Алексей Максимович завел со мной оживленный разговор и пригласил меня зайти к нему в купе вечерком побеседовать. Я не пошел, но он сам разыскал меня: "Что ж вы не пришли? Чайку бы вместе выпили". Я ответил, что, к сожалению, очень устал. Они присел на кушетку... Если бы мне эту историю рассказал кто-нибудь, мне показалось бы это выдумкой. Мой отец необыкновенно уважал людей из народа, создавших себе литературное имя. А большевик Горький или нет - это не важно, ведь он за его сына заступился все-таки. Я же не простил Горькому за Хацкельса, но подумал: многогранное создание - человеческая душа! Да и сам Горький считал, что у русского народа две души. А у него самого - по меньшей мере - две, на самом деле - больше.