Владимир Александрович Кораблинов

Алые всадники

Часть первая

Концерт на вокзале

Вокзал, туго набитый людьми, гудел ровно, как молотилка на гумне. Солдатские шинели, полушубки, городские пальтишки с потертыми барашковыми воротниками, папахи, малахаи, картузы, серые шали, замотанные так, что лица не видать. Раненый красноармеец с забинтованной рукой. Чумазый беспризорник. Бабы-мешочницы. И даже, бог весть откуда взявшиеся, три монашки, вороньей стайкой сбившиеся на вокзальной скамейке, в темном углу – подальше от любопытного глаза.

Над всем этим людским скопищем, до самого закопченого потолка, великая картина вставала: крестьянин и рабочий вздымали развернутый свиток, на котором пламенела надпись: «Владыкой мира будет труд!» Под ногами же сих аллегорических мужиков возвышался грубо сколоченный из неоструганных досок помост, на котором метался патлатый субъект в широченной, похожей на колокол бархатной блузе. Он бесновался, шаманил. Подыгрывая себе на крошечной концертинке, выкрикивал нелепые слова:

Два дуралея,
Сидя в аллее,
Читали Пушкина стишки…
«Скажи нам, Саша,
О гордость наша,
Когда уйдут большевики?»

Десятка два людей окружали помост.

– Ну, распросукин же сын! – похохатывали. – Ну, спец, туды его!

А тот верещал, польщенный:

– Вы не кумекайте,
Не кукарекайте, —
Ответил Пушкин им стишки. —
Когда верблюд и рак
Станцуют краковяк,
Тогда уйдут большевики!

– О, сволочь! – восторгались слушатели. – Так и режет, паскуда! Так и режет!

– Давай, парень!

– Сыпь!

Награжденный хохотом и недружными хлопками, артист, кланяясь, задом попятился с помоста. На его место вышли музыканты – три скрипки и виолончель.

Проникновенно и ласково зазвучала старинная мелодия. На какое-то время в проплеванном и прокуренном зале притихло. Слишком уж по-человечески, трогательно, душевно запели двойные ноты скрипок, печально, как бы горюя и прощая, вздохнула виолончель.

Но музыка продолжалась с минуту лишь, ее заглушили тревожные, злые крики:

– Куды прешь, ай заслепило? Не видишь – арестованные!

Их было трое. Бородатые, понурые мужики в залатанных овчинных полушубках, в рыжих халатах из каляной домашней армячины, в разбухших от неожиданной оттепели мокрых валенках. Грязные холщовые сумки горбами топорщились за унылыми спинами.

Два мужика были пожилые, сивые. Третий же им в сыновья годился – лет под тридцать, самое большее. Черная щетина на давно не бритых щеках, обвисшие усы, глубоко запавшие колючие, настороженные глаза. Он и одеждой отличался от товарищей: под азямом – солдатская шинель, на голове – островерхая буденовка.

Усталые, сердитые конвоиры, согнав со скамейки перепуганных монашек, усадили арестантов и сами сели по бокам, закурили.

– По хлебу ай бандиты? – деловито спросил у конвоира сидящий рядом старичок в хорошем романовском полушубке и в глубоких, надетых на валенки калошах.

Конвоир промолчал.

– Нашел у кого спрашивать! – презрительно сказал арестант в буденовке. – Он, тютёк, чего знает? Ему сказали: «веди!» – он и ведет… Ты у их у главного сволоча спроси, вон у энтого… у кожаного.

На красивом, искрившемся в усмешке лице арестанта явственно проступил розовый длинный, сбегавший от виска к губе шрам. Тот, на кого он указывал, стоял нахмурясь, пощипывая рыжеватый клочок мефистофельской бородки, поблескивая стеклами пенсне. Это был товарищ Силаев, губпродкомиссар, (лицо известное всей губернии. Знавал его, видимо, и любопытствующий старичок.

– По хлебу, значит, – успокоился он, сложил на животе руки и, отвернувшись, беззвучно зажамкал губами, словно жуя.

– Как? – спросила старая монашка, думая, что старичок обращается к ней.

– Своя своих не познаша! – хихикнул в ладошку старичок. – Своя своих… те́тери-я́тери…

– Дал бы господь, чтоб они эдак все друг дружке глотки перегрызли… о, господи!

– К тому и идет, божьи старушки. Везде у них свара.

– Как, сударь, в святом писании: брат на брата…

– И тут им конец, – вставила другая монашка.

– Что-то, мать, не видать конца… – сумнительно пожамкал старичок.

Арестованные сидели смирно, удивленно поглядывая на помост, где снова бесновался патлатый из агитбригады Дорпрофсожа:

И вот опять мы, братики,
Дожили до беды:
Куда ни кинь – плакатики
«Не пей сырой воды!»
А если нахлебаешься,
То сам же и раскаешься,
Когда тебя холера заберет…

– Хо-хо! – восхищались слушатели. – Вот режет, вот режет, стервуга!

Николай и Илья

Зимний день на вторую половину перевалил, стало смеркаться. Дрожащим, мигающим светом вспыхнули тусклые электрические лампочки. Давно не мытые потные стекла окон нарядно засинели.

– Э, браток! – окликнул конвоира молодой мужик в буденовке. – Слышь, эй! Как бы, друг, это… до ветру мне…

– – А, чтоб тебя! – с досадой плюнул конвойный. – Два раза уже бегал, никак не опорожнишься… Поглядывай хорошенько, Савчук, – обратился он к товарищу, вставая и оправляя ремень винтовки. – Ну, пошли, что ль…

В дверях они столкнулись с двумя молодыми людьми, почти мальчиками.

– Осади! – коротко приказал конвоир.

Входившие оборвали разговор, посторонились. Один был в серой гимназической шинели, туго перетянутый солдатским ремнем, в солдатской папахе с нашитой красной звездочкой и казался старше своего товарища. У того из-под белого заячьего малахая такие ясные синели глаза, такие розовые круглились щеки, такие льняные выбивались кудри, и весь он, коренастенький, коротышечка, в своем овчинном кожушке и в пламенно-красных пузыристых галифе, таким выглядел сосунком, что внушительно отвисшая на ремне громадная деревянная кобура грозного маузера просто в тупик ставила: да кто же это доверил боевое оружие такому младенцу?

Так вот, брат, – задиристо продолжал малахай прерванный разговор. – Я, конечно, тебя очень уважаю… хоть ты и интеллигент, и в гимназии обучался и все такое… Но уважаю, заметь, не за дурацкую твою ученость, не за разные там синусы-косинусы и прочую муру, а за твой революционный дух!

Гимназист усмехнулся добродушно.

– Мерси, – сказал. – Но ты, моншер, входи все-таки, чего ж мы с тобой двери-то загородили…

– И нечего скалиться! – сердито крикнул малахай. – Я верно говорю: революционный дух! Но черт бы тебя побрал, Миколка, как же ты можешь нести такую чепуху: Репин, Шишкин… все эти никчемные пейзажики, жанрики…

Они вошли в вокзал. В тучах синего махорочного дыма робкими красноватыми точками перемигивались лампочки. С наступлением сумерек тут как-то потише стало, поспокойнее. Многие дремали. Понурив головы, сидели арестованные мужики. Приглушенно, нараспев вычитывала монашка:

– Порушили, сударь, порушили… Ос-с-пыди! Как теперь жить станем? Грех, суета… шум мирской… О-о-хо-хо!

– Эт-т што… – шелестел старичок. – Всех рушат. Расторгуевых фирму слыхала? Эт-т мы, значит. Три дома на Дворянской, завод, гостиница – все как есть ухнуло… Но погодите! Уверяю, сторицей воздастся.

– Ай слушок какой?

– Да бог-то!

– Ну рази што… – разочарованно протянула монашка.

А на помосте не умолкали. Рыжая чахоточная девица сердито барабанила по клавишам разбитого рояля, а бритый, с голубыми актерскими щеками брюнет старательно выводил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: