Игорь Зарубин
Государственный обвинитель
Часть 1. Первое дело
К врачу
Ванечка схватился за живот и застонал.
За столом затихли, хотя только что хохотали до слез. Нет, Ванечка не дурил. У него действительно болел живот. Но все знали, что Юм терпеть не может, когда люди жалуются, что у них что-нибудь болит, и тем более, когда они стонут.
Ванечка, конечно, не виноват. Но разве Юму объяснишь… Поэтому Ванечка стонал и испуганно поглядывал на Юма.
Все пятеро — Грузин, Мент, Склифосовский, Ванечка и Целков — Юма уважали по жизни. Как он скажет, так и выйдет. Вот теперь смотрели на него испуганно и ждали, что он скажет.
Юм медленно дожевал кусок мяса, запил пивом, оскалился несколько раз, очищая зубы от остатков мяса, поцокал и сказал:
— К врачу надо, а, Ванечка?
И в ту же секунду все снова заржали.
Во-первых, потому, что Юм не рассердился, а во-вторых — все поняли сразу, о каком враче сказал Юм. О Венцеле.
Нет, в городке были еще врачи, но тех как-то не замечали, а если говорили «врач», чеховцы сразу понимали — Венцель.
— А, ништяк! — подмигивал бледному Ванечке Грузин. На самом деле он был никакой не грузин, а хохол. Почему его так прозвали — черт знает.
Целков задвигался. Он был непоседа — мелькал, как мультик. Вот он здесь, и раз — уже там. Юм однажды попробовал в шутку с Целковым подраться. И ничего не получилось, хотя Юм ведь был кандидат в мастера по карате. Целков мелькал-мелькал, не ухватишь. Ну, одно слово — Целка.
Склифосовский хихикал. У него и вправду была такая фамилия. И за это он своих родителей ненавидел. Удумали, придурки, в честь больницы фамилию взять! Из-за этой фамилии, может быть, вся жизнь Склифа наперекосяк пошла.
Мент засопел. Он был здесь самый старый. И действительно был милиционером когда-то. Даже в звании капитана. Потом надавал от души одному водиле, а тот оказался следователем Генпрокуратуры. Нет бы сразу сказал. Молчал, гад, только зубы выплевывал. Потом, сука, отомстил — турнули Мента из органов.
И вот теперь он засопел:
— Не, Юм, кончай, несолидно.
— Что, Ванечка, надо к врачу? — даже не повернулся к Менту Юм.
— Надо, — слабо улыбнулся Ванечка.
— Понял, Мент, к врачу. Или ты не хочешь помочь товарищу?
Мент всегда сопел, когда злился или был чем-то не доволен. Но все знали: как Юм скажет, так и будет, сопи там Мент или не сопи.
Так и сейчас. Мент сопел, а Юм хохмил на всю катушку. Даже Ванечка чуть порозовел, уже улыбался.
— Мы что, не в Советском Союзе живем? У нас медицина бесплатная, нет? Мы сейчас Ванечку к врачу заведем, пусть лечит нашего друга.
Ну покатывались все, животики надрывали.
— Юм, несолидно, — сопел Мент.
— Заткнись, Ментяра, — добродушно улыбнулся Юм. — Мы тебе кто — дети?
Мент махнул рукой. Он там, в своих органах, привык все по плану, по уму строить. А здесь веселые люди собрались. Разве можно веселиться по плану?
Официанты боялись подходить к этому веселому столу. Юм не любил, когда мешают отдыхать. Но расплачивался всегда сполна. Поэтому, как только он поднял палец, к столу бросился юркий паренек и, заранее виновато улыбаясь, положил на стол счет.
— Ну что, орел? — улыбнулся ему Юм. — Как думаешь, другана надо лечить?
Официант как-то неопределенно, но очень убедительно замотал головой — пойди пойми, надо или нет.
Ну, все просто покатились!..
Вольная
— Толмача! Толмача!!! — послышались несколько хриплых голосов.
Наташа выглянула из раскопа и увидела Андрея, который торжественно нес к палатке Графа мраморный список.
Наташа подпрыгнула от радости и тоже включилась в общий гам:
— Тол-ма-ча! Тол-ма-ча!
Толмачом, переводчиком с древнегреческого, здесь, на острове, мог быть каждый. Наташа тоже отлично знала язык. Да все знали по нескольку — древнегреческий, арамейский, латинский, не говоря уж о современных английском, немецком, итальянском, французском… Но каждый раз, когда в раскопах Ольвии находили хоть что-нибудь, на чем проглядывали буквы, все кричали дурными голосами: «Толмача!» — имея в виду Графа.
Потому что Граф не только знал языки, он мог с точностью в один-два десятка лет определить, в какой год до рождества Христова была сделана запись, в каком полисе, даже каким семейством или ведомством.
Но детский энтузиазм бородатых мужчин и одной красивой девушки имел еще одну немаловажную подоплеку. Дело в том, что Граф обычно спал до обеда.
Тому были веские причины. По вечерам, когда в раскопах уже нельзя было разглядеть собственную руку, все отправлялись в катакомбы, именуемые археологами «балбесниками». Собственно, название вполне определяло круг вечерней деятельности археологов. То есть они балбесничали. Костер можно было разводить только здесь, в подземелье. Остров находился в пограничной зоне — любой источник света расценивался бдительными стражами границы как попытка связаться с враждебной державой в шпионских или диверсионных целях.
Так вот, в «балбеснике» пили банальный портвешок, который, впрочем, здесь, на краю Ойкумены, чудесным образом превращался в благородное эллинское вино. Пели песни под гитару. Говорили о том о сем, спорили. Скажем, новомодная теория о хронологии исторических событий была здесь с некоторых пор настоящим камнем преткновения. Орали так, что, наверное, долетало до Турции. Потом решили наложить на тему мораторий. Граф, Наташа, Андрей, Федор Томов-Сигаев считали себя консерваторами и ни о какой передатировке слышать не хотели. У Графа как-то раз даже сердце прихватило.
Но, думается, причина была не только в научных спорах. Дело в том, что Граф — руководитель археологической экспедиции — это самое благородное эллинское вино уважал до крайности. Поутру все вставали свежими как огурчики, а Графа трогать было нельзя. Он становился зверем. Мог заставить передвигать землю от раскопов или склеивать битую керамику.
Но один повод, чтобы разбудить Графа, все же был: «Толмача!»
Процессия приблизилась к польской палатке Графа, размахивая руками и горланя во все горло.
Граф вылез на четвереньках. Сощурился от яркого солнца, покрутил головой, глянул на мраморную табличку и сказал:
— Вольная. Отпускается на волю раб Павсисий, прослуживший у гражданина Катия двадцать два года. Двести восьмидесятый год, Коринф, кажется.
Собравшиеся весело заулыбались. Приятно было находить такие таблицы. Приятно было сознавать, что тысячелетия назад какой-то человек обрел свободу.
— Здорово! — сказала Наташа.
И все закивали, дескать, да, действительно здорово.
— Бедный Павсисий, — не в тон общей благости сказал вдруг Виктор.
Вся толпа повернулась к нему. Смотрели на молодого, длинноволосого и язвительно улыбающегося юношу, словно он сейчас совершил величайшую бестактность.
— И почему же он бедный? — с юношеским задором принял вызов Граф. — Наверное, молодой человек начитался школьных учебников о рабстве и считает, что рабы жили ужасно. Он не знает, что рабы становились даже членами семей.
— Замечательно, — неестественно засмеялся Виктор. Какое великодушие! Хочу — приласкаю, хочу — убью.
— Между прочим, за убийство раба… — язвительно начал Граф.
— Наказывали штрафом! — перебил Виктор. — Как за убийство животного. Вот и все ваше великодушие! А Павсисий бедный потому, что за двадцать лет он рабство впитал в собственную кровь, наверняка он должен был уходить от жены и детей. В этой табличке что-то не сказано, что Павсисия отпускают со всей семьей. И куда же ему податься? Да он и останется у гражданина Катия. Будет побираться, а то и снова в рабство попросится.
Именно Виктор был инициатором всех споров по поводу передатировки исторических событий. Этот Нарушитель покоя не разделял искренних симпатий ольвийцев к древнегреческой истории. Наташа видела, что парня просто начинают ненавидеть. Хотя многое из того, что он торопился сказать, было истинной правдой. Но они, если честно, собирались сюда вовсе не за тем, чтобы открыть кусочки пусть и очень древней, но обычной жизни. Это был остров их души, это было убежище в суетном мире. Романтично, конечно, но кто сказал, что романтика — зло?