Головку нужно опилить так, чтобы мастер, проверяя ее шестигранник с помощью тупого стодвадцатиградусного угольника, не заметил ни малейшего просвета. Потом мастер возьмет кронциркуль и проверит, одинаковы ли размеры между всеми противоположными гранями. После этого можно обрабатывать шпильку болта – опиливать, шлифовать, нарезать резьбу.
Признаться, все это не очень уж сложно. Но все-таки радостно сознавать, что вот этот первый, тобою обработанный болт с гайкой пойдет в дело, к какому-то механизму. В то же время с ним жалко расставаться – такой он хорошенький, тяжеленький, блестящий и, главное, сделанный своими руками.
Гриша Осокин и Илько одновременно со мной закончили обработку болтов. Гриша ходил довольный, ожидая очереди к мастеру и размахивая листком-заданием, где должны были появиться отметки по графам: точность, срочность, чистота.
– Точность, срочность, чис-то-та, – повторял Гриша. – Точность, срочность, чис-то-та!
Впереди нас ждали более сложные задания по учебной программе – изготовление самых разнообразных инструментов.
Позднее по этим работам мы вспоминали все другие события, происходившие в жизни морской школы.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
«ВЛАДИМИР» ИЛИ «ЭДУАРД»?
Все ребята в школе любили Илько, старались с ним дружить и помогать ему. Наша группа гордилась тем, что у нас учится мальчик, который жил в тундре, умеет управлять оленьими упряжками и говорить на не понятном для нас языке.
Еще в первые дни учебы однажды Валька Толстиков, задира и драчун, выхватил у Илько из рук напильник.
– Это мой напильник, – сказал Илько. – Отдай!
– Ты его у меня из ящика стащил! – крикнул Валька и побежал.
Илько стоял у своих тисков и не знал, что делать. Обида сжала ему горло – он никогда не брал чужого.
Все это произошло на глазах у Кости Чижова. Не сказав Илько ни слова, он подошел к Вальке Толстикову:
– А ну-ка, дай сюда напильник!
– Какой еще напильник? – с усмешкой спросил Валька.
– Который ты у Илько взял.
– Это мой, иди ты подальше!
Костя покраснел от волнения и схватил Вальку за плечо. Тот рванулся, но Костя держал его крепко.
– Добром говорю: отдай! А то плохо будет!
– А где мой напильник?
– Вот и ищи свой, а нечего у Илько отбирать, – Костя отпустил Вальку и взял напильник.
Ребята уже окружили поссорившихся.
– И запомни, – сказал негромко Костя, – кто обидит Илько, будет иметь дело со мной.
– И со мной, – сказал я.
– И со мной, – повторил Гриша Осокин.
– Напрасно ты, Чижов, ему бока не намял! – крикнул кто-то из ребят.
Костя неторопливо пошел к своему рабочему месту.
– Подумаешь, – зло усмехнулся Валька Толстиков, – из-за какого-то самоедского тюленя…
Костя услышал эти слова и обернулся. Он быстро подскочил к Вальке и замахнулся:
– Повтори, что ты сказал!
Толстиков струхнул и, не видя поддержки среди ребят, молчал.
– Ох, – сказал Костя, опуская кулак, – или дурак ты, Валька, или гад…
Это был первый и последний случай, когда пришлось за Илько заступиться. Вскоре Толстиков помирился с ним и сказал:
– Ты не сердись на меня, Илько.
– Я и не сержусь! – Илько дружески улыбнулся и махнул рукой: мол, бывает, ничего.
Илько жил со всеми дружно, учился старательно и успешно. Отставал он лишь по русскому языку. Но все мы старались помогать ему.
Он часто вспоминал русского художника Петра Петровича, который так много доброго сделал для маленького ненца. Было горько и обидно, что Петр Петрович не дожил до той светлой жизни, о которой он мечтал, за которую боролся и в которую теперь вместе с нами полноправно вступил его воспитанник из далекой тундры.
Работая у тисков, Илько напевал. Песня была однотонная, тихая, как шуршание напильника, а может быть, как шелест снежного наста, встревоженного полозьями легких нарт.
Мои тиски были рядом, и я часто прислушивался к песне Илько. Песня состояла из русских и ненецких слов, но я хорошо улавливал ее смысл. Илько пел о дружной жизни русских и ненцев, о силе той дружбы, которую не смогут победить ни ветры, ни морозы, ни шаманы, ни чужеземные люди.
Но чаще в своих песнях Илько мечтал. Он пел о том, что над тундрой поднимается новое солнце, что его народ будет жить счастливо и весело, не зная нужды и болезней. Он пел о том, как поедет в самое большое стойбище – в Москву, увидит там Ленина и нарисует его большой портрет. Он привезет портрет в тундру, покажет своему народу и скажет: «Это Ленин, большой человек, который заботится о ненцах, посылает в тундру учителей и докторов. Учитесь у него жизни!»
Весной Илько затосковал. Он знал, что скоро из Архангельска пойдет первый пароход на Печору. Его снова потянуло в родные края, на поросшие оленьим мхом ягелем просторы, где бледное солнце, уже не скатываясь к горизонту, день и ночь ходит по кругу над тундрой.
В школу на уроки мы теперь не ходили, но продолжали работать в мастерской. Постепенно ребята заканчивали курс слесарного и токарного дела, переходили в кузницу – учились ковать, потом учились паять оловом и медью, рубить заклепки и клепать толстые листы котельного железа. Все это должен уметь делать каждый корабельный машинист и механик.
Вечерами ученики нашей группы приходили во двор морской школы и помогали Василию Кондратьевичу ремонтировать моторную лодку. Мастер на все руки, Василий Кондратьевич был знатоком двигателей внутреннего сгорания. Из всевозможного старья он собрал мотор и установил его на шлюпке, подаренной школе морским пароходством.
Наконец ремонт моторной лодки был закончен, и мы собрались, чтобы спустить ее на воду.
На катках мы без труда подтащили катерок к речке Соломбалке и осторожно столкнули с берега. Василий Кондратьевич запустил двигатель.
Ребят было много, и понятно, что всем хотелось прокатиться на моторке.
– Придется в две очереди, – решил мастер.
Косте, Илько и мне удалось забраться в моторную лодку в числе первых. Оглушительно выхлопывая газ, катерок двинулся по речке. Чуть заметные волны раскатывались за кормой. Вскоре выхлопы смягчились, двигатель стал часто и размеренно постукивать. Василий Кондратьевич удовлетворенно вздохнул и сказал:
– Хорошо… Как швейная строчит!
Катерок вышел из устья Соломбалки на широкий простор Северной Двины. Здесь легко дышалось. Слабый ветер приносил издалека волнующие воображение запахи смолы и морских водорослей.
Фарватером прошел буксирный пароход «Бревенник». Крутая волна высоко подняла наш катерок и бережно опустила. В груди появилось знакомое ощущение невесомости.
Перестук мотора над рекой звучал особенно отчетливо.
У причалов стояли пароходы и пароходики. Над их трубами, перемешиваясь, вились прозрачные струйки дыма и пара.
Вдруг на одном из пароходов звонко и весело ударили склянки. И моментально мелодичные, легкие в вечерней тишине, словно мячики, металлические звуки побежали по всем кораблям.
– Восемь часов, – сказал я.
– Да, смена вахт, – подтвердил Василий Кондратьевич. – Скоро они будут звонить и для вас.
– Еще не скоро, – Костя вздохнул. – Через год.
Катер шел вниз по реке. Остались справа на набережной окраинные дома Соломбалы. Впереди возвышались штабеля досок на лесной бирже. Издали лесная биржа походила на уменьшенный в масштабе город небоскребов. У причала грузились досками морские транспортеры-лесовозы.
Не рейде, нацелив в небо стрелы лебедок, неподвижно замерли два парохода. Вода лениво колыхалась у бортов, отражая в глубине перевернутые неясные, дрожащие очертания корпусов.
– Иностранцы, – разглядывая кормовые флаги, говорили ребята. – Один – норвежец, другой – англичанин.
Я почему-то невольно взглянул на Илько. Он сидел на кормовой банке, рядом с мастером, и глаза его, устремленные на иностранный пароход, казалось, остекленели. Что застыло в его глазах: удивление, горечь или ненависть? Вероятно, он вспомнил страшные дни, пережитые на пароходе, в неволе у американских офицеров.