Он написал и наговорил на пленку все, что можно было сказать своим близким: и маме, и Асе, и Асиным родителям, и своему будущему ребенку. Он сделал две записи; отдельно Андрюшке и отдельно Аллочке. Ася сама отберет нужную… Он привел в порядок все свои старые заметки о тренировочном полете вокруг Земли и все свои соображения о полете к Марсу с управляемой ракетой, которые он записывал много месяцев — во время подготовки рейса. Когда-нибудь это еще пригодится. Люди ведь все равно полетят к Марсу. Не сейчас, так немного позже…
А, собственно, зачем вот сейчас думать — успел, не успел… Ведь еще так долго лететь! И так долго будет хорошая, надежная связь с Землей! Все, что не успел, можно еще передать… Только разве письма уже не пошлешь…
Все-таки жаль, что он уводит только половину военных ракет. Так и не договорились о том, чтобы увести все. Еще боятся друг друга. Еще не верят друг другу. Еще не все понимают, что Земля стала слишком мала и тесна для войн.
Постепенность… Черт бы ее побрал, эту постепенность! Но, видно, люди иначе не могут… Что ж… Лучше так, чем никак!
Интересно, что будет завтра? Завтра о Федоре узнают все, весь мир. Даже, может, сегодня вечером… Скажут по радио, что улетел Федор Веселов. И все… И Аська повалится на тахту реветь. И мама тоже. А Асина мать, наверно, пойдет плакать в свою ванную. Он так и не повидал Асину мать!.. Свинство вообще-то! Нужно было бы как-нибудь вырваться — хоть на денек… Вот уж это, действительно, не успел… И теперь уже не успеешь.
— Федя…
Негромкий, спокойный голос в наушниках.
— Слушаю, Сергей Михайлович…
— Ты готов?
— Давно.
Видно, кончились эти десять минут.
— Можно давать старт?
— Давайте.
— До свиданья, Федя!.. Целую тебя!
— Прощайте, Сергей Михалыч!
— Не «прощайте», а «до свидания!»… Ты там не будь лихачом! Возвращайся! Знаешь ведь — для этого сделано все!
— Знаю, Сергей Михалыч. Постараюсь вернуться!
— Ну, пока…
И сейчас же в наушниках другой голос — густой, жесткий:
— Вышку отвести!
И через три минуты снова тот же голос:
— Счет!.. Десять… девять… восемь… семь…
21
Он летел почти два месяца. Целый месяц он еще разговаривал с Землей, и передавал показания десятков приборов, и шутил, и даже пел по радио песни.
За ним шли сотни страшных ракет. Они поднялись со всех космодромов Земли через полминуты после того, как поднялся он. Они так и шли за ним на расстоянии в полминуты.
Потом прервалась радиосвязь, и он включил лазер, м земные обсерватории поймали его первое сообщение в пучке света.
«Пересек орбиту Марса. Радиостанций Земли не слышу. Самочувствие нормальное. Управление ракетами работает надежно».
И затем приняли еще два его световых сообщения. И снова он говорил, что все нормально. И еще извинялся, что «пишет редко» — бережет энергию. А потом, в одну из ясных осенних ночей, люди увидели, как на черном небе ярко вспыхнула звезда. Невероятно ярко! И несколько часов, пока не рассвело, она была самой яркой звездой на небе. Все телескопы Земли смотрели на нее в эту ночь. И еще миллионы людей — без телескопов. А на следующую ночь эту звезду уже вовсе не было видно простым глазом.
Газеты и радио сообщили, что гигантский болид, угрожавший Земле, развеян в пыль.
В своих утренних интервью астрономы всех стран отмечали, что взрыв произошел не там, где ожидали его увидеть. Он сдвинулся чуть-чуть в сторону. Всего лишь на две минуты, но сдвинулся.
Многие понимали, что две минуты — это только здесь, на Земле, «чуть-чуть». А там, в космосе, — это гигантские расстояния.
Еще через день люди узнали, что, в соответствии с решением Женевского совещания глав правительств, на следующие сутки после уничтожения болида по всей Земле было прекращено производство атомного и ядерного оружия и строительство военных ракет. Специальная международная комиссия начала проверять выполнение этого решения. Планета, наконец, перестала вооружаться. Впервые за всю свою историю.
А еще через день газеты и радио сообщили, что принят и расшифрован последний сигнал, переданный с помощью лазера Федором Веселовым:
«Болид отклонился от рассчитанной орбиты. Выключаю автоматы. Перехожу на ручное управление… Прощай, Земля!»
Люди, слушавшие это по радио, снимали шапки.
Люди, читавшие это в газетах, снимали шапки. Многие плакали. На домах как-то стихийно начали вывешивать траурные флаги. Все уже знали, что только автоматы могли осуществить тот маневр, который давал космонавту шансы на спасение.
22
В Лермонтовском сквере Пензы можно иногда увидеть молодую женщину с детской коляской. У женщины прозрачные, очень красивые серые глаза. И очень печальные.
Эту женщину сразу узнают. Еще бы — ее портреты были во всех газетах и журналах мира. Она так и не осталась в Москве. Она вернулась в Пензу, и живет у родителей, и ходит в гости к своей свекрови, и подолгу стоит над крутым обрывом во дворе, где когда-то, еще мальчишкой, играл ее муж. Когда люди узнают ее, они думают:
«Он любил ее! Это его жена…»
И уступают ей дорогу, и очередь у кассы в магазине, и место на скамейке в сквере. Она тоже часто думает, когда глядит на людей:
«Он любил вас!.. Он всех вас любил!.. И ни разу не сказал об этом…» В его дворе по-прежнему бегают мальчишки. Они играют в войну, и гоняют на велосипедах, и бьют окна футбольным мячом. Их ругают и матери, и соседки, и дворники. Они плачут, просят прощения, а на другой день все начинается снова — потому что они мальчишки. Почти все они хотят стать космонавтами. И ведь кто-то из них станет!
ДЕВУШКА ИЗ ПАНТИКАПЕЯ
1
В институте я проклинал латынь. Мне казалось, что изучать римское право можно, и не зная языка, на котором говорили юристы древности. «К чему этот мертвый язык?» — не раз кричал я на занятиях. Дважды я уводил с семинаров по латыни почти всю группу. Мы уходили в кино, и потом я получал выговоры за отличную организацию этих культпоходов. Но репрессии декана меня не останавливали.
Наш толстый и неповоротный латинист ненавидел меня, кажется, не меньше, чем я ненавидел латынь. Он принципиально не поставил бы мне больше тройки даже за самый блистательный ответ. А я счел бы себя оскорбленным, если бы получил по латыни больше, чем тройку. У меня неплохая память. Я кое-как усвоил латинские склонения и спряжения — они запоминались почему-то довольно легко. Но я жалел время на латынь. То, что задавалось, я прочитывал только один раз — достаточно!.. И поэтому на семинарах и экзаменах я отвечал коряво, дубово, мучительно вытаскивая из памяти нужные слова. Я получал свою заслуженную тройку и счастливо улыбался, как будто мне назначили повышенную стипендию. А толстый латинист, выводя мне отметку, усмехался и качал тяжелой лысой головой. У него была такая усмешка, как будто он знал о том, что произойдет через несколько лет.
А сейчас я рад, что изучал латынь хоть так, рад, что запомнил из нее хоть что-то. Какие-то фразы, какие-то слова. Наверно, не знай я их, все, что произошло, — произошло бы не со мной, а с кем-то другим. А я уже не представляю себе, как можно было бы жить, если бы это произошло не со мной. Мертвый язык оказался не таким уж мертвым… Мы сидели с Витькой у костра. У обыкновенного костра, какие разжигают в дороге все путники. В пяти шагах от нас стоял взятый Витькой напрокат «Москвич». Мы ехали к морю. Ехали отдыхать. Вдвоем. Нам было весело с Витькой. Мы ведь старые друзья — еще с детства. Когда-то мы вместе бегали в первые классы московской сто двадцать шестой школы. Она стояла в глубине двора, за гостиницей «Пекин», возле площади Маяковского. Это была мужская школа. На переменах мы гоняли по коридорам пустые консервные банки, а после уроков дрались с местной шпаной и менялись марками. А потом наши классы переформировали, потому что снова стали вводить совместное обучение мальчиков и девочек. Мы с Витькой попали в разные школы и после этого уже только ходили друг к другу в гости.