В.В.Кожинов был евразийцем, но не агрессивным, не воинственным. Именно на примере Вадима Валериановича я еще раз убедился в том, что можно быть славянофилом, западником или евразийцем — и при этом мирно сосуществовать с инакомыслящими, оставаться русским патриотом. Государственность, патриотизм — категории основополагающие, фундаментальные, а славянофильство, евразийство — лишь пути поиска или поиск пути, ведь это даже не "кровь"… Но так в идеале, а на деле нетерпимость была и остается — и это порождает в обществе внутренний раскол.

Вольно или невольно мне приходилось не раз выслушивать мнение, что Кожинов течет сам по себе, без каких бы то ни было сверхзадач и идей. Суждения такие или подобные возникали потому, что Вадим Валерианович никогда не ломился ни в западники, ни в славянофилы, ни в демократы, ни в патриоты. И так могло показаться, но грешно было не видеть его принципиальной самостоятельности во всем: и в жизни, и в творчестве, — хотя для него жизнь и творчество составляли нечто единое. И когда требовалось отстоять свои убеждения — он их отстаивал, не думая, или, напротив, зная о грядущих последствиях. И делалось это с достоинством, внешне спокойно, с твердой уверенностью.

А разве почвенничество — не путь, не самостоятельность идей и действия? Иное дело, что идея требовала печатного толкования, чтобы масса могла воспринять ее как предложение, как третий путь; массу необходимо было просветить этим самым почвенничеством, а этого нельзя было сделать вчера, нельзя сделать и сегодня. Но третий путь — возможно, и теоретический — все-таки оставался. Не по этому ли пути и шел Кожинов, отказываясь от вчерашнего дня — и от славянофильства, и от западничества? Думаю, что евразийство было лишь пристегнуто к почвенничеству, к третьему пути.

Я знал, что Вадим Валерианович исподволь давно уже занимается историей. Не прямо историей — историком в классическом понимании он никогда не был. Но в связи с евразийством уже не раз обращался к дохристианской Киевской Руси. Занимала его и княгиня Ольга, о чем тогда же мне говорил и архимандрит Иннокентий (Просвирнин). Так что когда в начале 1990-х годов я пришел работать в "Журнал Московской Патриархии", то очень скоро принял, быть может, безответственное решение: предложил нецерковному Кожинову место на страницах церковного журнала — тогда меня интересовала именно княгиня Ольга. Он согласился. Начались деловые встречи, в результате которых две статьи были опубликованы — по Андрею Боголюбскому и Иосифу Волоцкому.

Как-то зашел разговор о том, что кое-кто считает его всего лишь компилятором со всеми вытекающими отсюда осуждениями. Мы не стали развивать тему хулы, потому что в данном случае без объяснений понимали друг друга.

Вадим Валерианович курил и добродушно посмеивался.

В "Журнале Московской Патриархии" по манере письма Кожинова вопросов не возникало (преграды чинились из иного материала), здесь все-таки знали и ценили святоотеческую литературу, которая, как правило, не пишется, а составляется — так духовные подвижники стремятся скрыть, умалить, не выставлять свое "я". И до сих пор церковные авторы под статьей или на титульном листе книги нередко пишут: "составил такой-то"… Впрочем, меня волновало другое: не полезет ли иголками атеизм из статей Кожинова, когда окажутся они рядом с богословием и проповедью? Я полагался именно на его манеру письма, на безупречность и многогранность исследований — и оказался прав. Даже при желании подкопаться было трудно. И вскоре после второй статьи один из профессоров Московской духовной академии сказал: "А Кожинова у нас восприняли, хотя, конечно же, это не богословие". "А он на богословие и не покушался", — ответил я.

Тогда же не раз заходил разговор о религии, о вере. Как-то Вадим Валерианович сказал:

— Я знаю, что вы и до так называемой перестройки были человеком верущим, церковным… и это хорошо. А я вот всю жизнь, хотя и крещеный бабушками, прожил в стороне от церкви. И хотя я никогда не был атеистом, но было бы по меньшей мере странно сегодня — как подсвечник! — выставлять себя верующим… Меня поражает, когда на глазах творятся неестественные метаморфозы: вчера был атеистом с партийным билетом, кусал верующих, а сегодня демонстративно крестится на каждом углу — это ведь называется "по обстоятельствам"… То же и по части водки… да вот (он назвал известное имя) — говорил, говорил о безнравственности и вреде алкоголя, призывал к сухому закону, а пока другие выступали — напился за сценой до такой степени, что вышел на сцену и сел мимо стула… Вот уж, действительно, Бог наказал… Если уж ты веришь, то верь не по обстоятельствам, а вопреки обстоятельствам. Если говоришь о трезвости, прежде всего и сам не пей…

Так, шаг за шагом, приоткрывалась для меня его внутренняя жизнь.

Общаться с Вадимом Валериановичем бывало интересно и легко. И лишь одно смущало в общении с ним: его энциклопедическая начитанность и осведомленность. Иногда я терялся, переживая чувство ученика перед учителем.

Представить его рабочий кабинет трудно: шахта — и хозяин постоянно в забое. Все стены и даже пространство над дверью заставлены книгами, как, впрочем, и громадная прихожая, горы книг на полу — так что и пройти затруднительно. Письменный стол посреди комнаты завален книгами, здесь же и вместительная пепельница с окурками сигарет — курил он, казалось, постоянно. И, наверное, крепко был сколочен человек, если даже в плену губительных страстей дожил до семидесяти лет.

"Шахту" свою Вадим Валерианович знал досконально: где какая книга стоит или лежит, и любил в разговоре книгами пользоваться, вычитывая цитаты и особенно стихотворения, хотя и знал наизусть их множество.

Он без желания бывал в редакции "Журнала Московской Патриархии" — курить нельзя; и мы, как правило, встречались в его "книжной шахте". Так было и во время подготовки трех номеров "Дневника писателя".

Мне давно хотелось воскресить эту замечательную форму публицистики — форму дневника. Информация с продолжением, в развитии. По моему убеждению, нет более совершенной формы, когда из месяца в месяц автор информирует читателя о каких-то событиях, дает анализ и толкование. Но повторять Достоевского — неэтично, да и финансовое бремя — кто возьмет на себя?! Ведь заниматься пришлось бы только этим делом. А, как известно, при демократической власти патриотам гонорары не выплачиваются, читатели же не в состоянии подписаться на журнал. Следовательно, издавай "Дневник", но на хлеб семье зарабатывай особо. Вот и решение: выпуск — на троих, по печатному листу на пишущего. Так и сложилось: Кожинов, Крупин, Мяло… Прежде чем вести переговоры с Крупиным и Мяло, созвонившись, я зашел к Вадиму Валериановичу.

— Думаю, что идея хорошая. И правильно, что никакого задания, никакого вмешательства — только редактура, — выслушав меня, одобрил он. — Тогда и ответственность на каждом будет лежать… но какой-то гонорар все-таки должен быть, иначе ведь и за квартиру нечем заплатить…

Октябрь 1995 года. В издательстве "Столица" началась подготовка к ежемесячному изданию "Дневника писателя". Я и тогда не сомневался в успехе издания, не сомневаюсь и теперь, лишь бы иметь хотя бы минимум средств… Одного я не учел — зависть. Это смертный грех, это чудовище, пожирающее всё; любые светлые идеи гибнут, если в дело вклинивается зависть. После первого же выпуска зависть начала выкручивать мне руки; а после второго выпуска появилась и внешняя зависть — а почему не мы? издательство-то писательское, для всех! Четвертый выпуск, с иными авторами, был уже мне навязан, и я, как редактор, отказался от него. Мои идеи были похищены… Но уже вскоре издательство беспощадно было разгромлено — и, опять же, зависть...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: