— Закрыть направление Арзамас-Муром-Москва нет никакой возможности, — отчеканил премьер-майор Михельсон. — Сил моего корпуса, вернее, его остатков, если быть точным, хватит, чтобы отразить атаку пугачёвцев.

— Я так и доложу его высокопревосходительству, — кивнул фельдъегерь, прибывший в ставку корпуса несколько минут назад.

И, сменив коня на свежего, он умчался обратно в Москву. Я присутствовал при его прибытии в лагерь. Высокий парень в чистеньком мундире, только сапоги с рейтузами перемазаны в грязи. Спрыгнув с коня, он коротко отдал честь премьер-майору и подал приказ генерал-аншефа Панина. Наш командир прочёл его, криво усмехнулся и ответил именно теми словами, что я привёл выше.

После того, как я смог встать на ноги, я тут же забрался в седло, сменив надоевшее хуже редьки горькой исподнее, в котором валялся в госпитальной пролётке, и надев парадный мундир. Повседневный уже успел затаскать Пашка, оба мундира которого пришли в полную негодность за время отступления из-под Казани. Не отбирать же, в конце концов. Однако за время моего отсутствия произошло некоторое изменение в командном составе полка. Мой взвод принял вахмистр Обейко и, не смотря на мои в нём сомнения, командовал во время отступления наилучшим образом.

— В общем, поручик, — сказал мне Коренин, — для тебя пока должности в эскадроне нет. Временно. Но, хочу сказать, о тебе прослышал сам Михельсон, и затребовал тебя к себе.

Вот так я и попал на штабную должность. Вернее, у меня и должности-то не было, я просто ошивался при Михельсоне, кем-то вроде младшего адъютанта. Он присматривался ко мне, но для чего — непонятно. В конце второй недели нашего отступления, когда я вернулся из дозора, куда отправился со своим бывшим взводом, Михельсон вызвал меня к себе в палатку.

— Прошу, — после взаимных приветствий сказал мне премьер-майор, указывая рукой, затянутой в белоснежную, как всегда, перчатку, на раскладное креслице. — Вам, думаю, неудобно стоять после стольких часов в седле. — И продолжил, когда я опустился в него. — Вы, думаю, поручик, давно гадаете, что это я всё держу вас при себе, да отправляю иногда с прежним взводом. Можете не отвечать, всё и без слов ясно. Дело в том, что у меня большие сомнения относительно поручика Самохина. Он, вроде бы, и справный офицер, никогда труса не праздновал, однако есть у него один большой недостаток. Приказы слушает скверно и следует им только, когда удовлетворяют его, а для офицера это недопустимо. Вот я и решил устроить ему последнюю проверку. Вы отправитесь к нему товарищем командира эскадрона, официально, для того, чтобы поднабраться опыта перед переводом в драгунский полк командиром своего эскадрона. Он ведь для вас, поручик, был кем-то вроде старшего товарища и наставника в офицерских премудростях, поэтому подозрений вызвать это не должно.

— Но какова будет моя роль на самом деле, ваше высокоблагородие? — спросил я, понимая, что Михельсон, хоть и замолчал, но мысли не закончил.

— Дело в том, что я… проверка будет вот в чём, — было видно, что слова даются нашему командиру нелегко. — Нам уже очень скоро предстоит схватиться с Пугачёвым и битва эта будет не чета даже той, под Казанью. В ходе её Самохин снова может выкинуть этакий кунштюк, как это с ним уже бывало, тогда вы, поручик, сместите его и примете командование на себя. Я выпишу вам для этого необходимую бумагу. В эскадроне поручика не любят, а потому примут вас легко. Как это не прискорбно звучит. К сожалению, я был слишком занят войной, чтобы обращать внимание на дела в своём полку, что говорит обо мне не наилучшим образом. Теперь пришла пора исправлять свои ошибки. Пусть и такими, к сожалению, спорными методами.

— К слову о спорных методах, ваше высокоблагородие, — говорить о таких вещах мне было крайне неприятно, но надо было выяснить всё до конца. — Поручик ведь может и воспротивиться моим действиям, ведь бумагу предъявлять в бою будет некогда, а до него, как я понимаю, о ней распространяться также нельзя.

— Да, верно, поручик, — кивнул Михельсон. — В бою всякое бывает, благословить вас стрелять в спину своему я не могу, однако обстоятельства могут того потребовать. Скажу лишь, что интересоваться гибелью именно этого офицера я не стану.

С тяжёлым сердцем вышел я из палатки премьер-майора. В моём кармане лежали две бумаги. Первая — перевод из третьего эскадрона в четвёртый и назначение товарищем командира. Вторая — письменное обращение Михельсона к офицерам и унтерам четвёртого эскадрона, сообщающее об отстранении Самохина от командования.

Утром следующего дня я представился Самохину и предъявил первую из двух бумаг. Поручик с недоверием посмотрел на меня и принял на удивление неласково. Это уже позже, от офицеров эскадрона я узнал, что он недолюбливает, мягко говоря, былых сослуживцев. Вечером, после длительного марша, я был представлен в палатке, заменяющей офицерское собрание эскадрона.

— В драгуны, значит, тебя переводят, — усмехнулся поручик Парамонов. — В рабочие, так сказать, лошадки войны.

— Вроде того, — кивнул я, поддерживая игривый тон, взятый новыми сослуживцами. — Зато, господа, прошу заметить, старейшая кавалерия Российской империи. Пётр Великий только драгун учредил.

— Другой в то время и не было-то, поручик, — заявил пожилой вахмистр Горяев, командовавший третьим взводом вместо погибшего поручика Антонова.

— Зато с повышением в звании переводят, — заметил подпоручик Стригалёв. — Будете теперь поручиком и командиром эскадрона в драгунском полку. Кстати, в каком, поручик?

Названия полка в бумаге Михельсона не было, поэтому я назвал наобум Сибирский, в конце концов, у меня там старые знакомцы, вроде того же капитана Холода.

— Славный полк, поручик, — покивали офицеры. — Хорошо воюет с Пугачёвым. Едва не лучше нашего.

— Мы тоже хорошо воюем, господа, — вмешался в наш разговор до того молчавший Самохин. — Если бы нам всякие разные не мешали, могли и побить его. В железной клетке бы привезли в Петербург.

— У него вечно разные внутренние враги виноваты, — вполголоса сказал мне поручик Парамонов, так чтобы Самохин не услышал, хотя это было и маловероятно в небольшой палатке.

А я смотрел на своего бывшего почти что друга, и не верил своим глазам. Стать друзьями по настоящему нам мешала приличная разница в возрасте — Самохин был лет на пять или шесть старше, и потому стал, как правильно сказал Михельсон старшим товарищем для меня и Озоровского. Мы ходили с ним в загулы, часто заканчивавшиеся драками и дуэлями, нередко мы брались за палаши и пистолеты. Вместе играли в винт с другими офицерами, оставляя за столом жалования за месяц и долговые расписки едва не на год вперёд или же наоборот, сгребая со стола серебряные рубли и недавно введённые ассигнации, доверия которым, впрочем, было немного. А теперь я смотрел на него и не верил своим глазам. Его лицо высохло, став похожим на аскетическое, глаза округлились, отчего поручик более всего напоминал святого со старинных икон, только бороды не хватало. Волосы отросли и теперь лежали по плечам грязными лохмами, ещё более увеличивая сходство. За мундиром денщик его — из старых кавалерийских унтеров — ухаживал справно, и идеальное состояние одежды сильно контрастировало с обтянутым лицом и грязными волосами. Но главное, главное, взгляд. Он опять же заставлял вспомнить об иконах старинного письма, с которых глядели суроволицие святые и сам Господь Бог, и от взглядов их становилось неуютно. В детстве я каждый раз боялся глядеть на эти иконы, когда с семьёй приходил церковь по воскресеньям. Казалось, они в самую душу глядят и всё видят — самый крохотный грешок не укроется от этих суровых глаз. Именно такой взгляд был сейчас у Самохина. Каждый раз, когда былой старший товарищ даже вскользь бросал на меня взгляд, мне становилось крайне не по себе.

Запорожцам комиссар Омелин удивился. Изрядно удивился. К казакам-бородачам, крестьянам в лаптях и мало чем отличающимся от них рабочим он уже привык. Тем более, когда большая часть их теперь носила форму Красной армии. А вот с недавнего времени в лагере появились эти зычноголосые, чубатые, длинноусых запорожцы в расписных рубахах и «шароварах во всё Чёрное море». Они словно сошли со страниц «Миргорода» Николая Васильевича Гоголя. Несколько тысяч натуральных тарасов бульб, остапов с андриями и прочими кукубенками, шилами и кирдягами. Не соврал Николай Васильевич ни единым словом о разгульном нраве их, вносившем сумятицу в армию Пугачёва, где даже башкиры с татарами начали привыкать к «революционной дисциплине». С этим надо было что-то делать, а потому комиссары Омелина трудились вовсю, отчаянно борясь с возрождающейся бунтовщицкой вольницей. Помогало слабо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: