Сверкнула молния. Одновременно взметнулся и взвыл ветер. Чабан, широко шагая, направился к юрте. Он знал, что в такое предгрозовое время, полное невнятного ужаса, отара становится прибежищем для обезумевших зверей и птиц. Скорее взять ружье — и к овцам! Иначе они тоже обезумеют и разбегутся по ночной степи… Но, войдя в юрту, Чабан увидел при свете зажженной коптилки разметавшуюся на постели Жену.
— Где ты шляешься, бестолковый! — прохрипела она. — У меня началось… крутит в животе, ох!..
— Буря надвигается… Ливень будет, — ответил растерянно Чабан. — Мне бы к овцам… а то птиц налетит, напугают они овец.
— А-а! И-и! Сдохни ты со своими овцами! — крикнула Жена и отвернулась к стене.
Чабан потоптался возле постели и, захватив ружье, тихо вышел из юрты. Грозное безмолвие царило снаружи. Но вскоре северный ветер завыл с удвоенной силой, стелясь над самой землею. Чабан с ружьем наперевес стал обходить загон. Восточный край неба не затянуло тучами, там мирно сияли звезды, и ничто не напоминало о возрастающей ярости бури. И все же вспышки молний и громовые раскаты заполняли ночь во всех ее пределах. Ветер крепчал.
«Шайтан! Что бы тебе задуть с восточной стороны, — бормотал Чабан, обращаясь к ветру, — мигом бы все тучи унесло».
Но с востока шло лишь сонное струение звездного света.
Наконец взметнувшийся ввысь ветер навалился с ураганной силой. Чабан оставил отару и бегом направился к юрте. Он спешил, как только мог, но самое страшное уже свершилось. Юрты не было на старом месте. Ее повалил и унес ураган. До слуха отца донеслись детские крики и плач. При вспышках молнии он различил жавшихся друг к другу ребятишек. Рядом с ними корчилась мать, воспроизводя на свет еще одного. Чабан заметался вокруг них. На ощупь отыскал он в груде хламья огромный ковер — текемет, который во время переездов едва удавалось взгромоздить на коня. Живо развернув тяжелый ковер, Чабан укрыл им детей.
— Сидите, не бойтесь! Теперь дождь не замочит! — крикнул он и птицей помчался снова к отаре.
Овцы лезли друг на дружку, сбившись в беспокойную кучу. «Аллах, помоги! Помоги мне…» — невнятно пробормотал Чабан и побежал вокруг отары, громко клича собаку. Та выскочила откуда-то из тьмы и оробело, с заискивающим видом крутилась под ногами, ни на шаг не отходя в сторону. Немного успокоившись за овец, Чабан метнулся назад и вскоре вновь оказался возле Жены. При новой яростной вспышке молнии он увидел ее искаженное белое лицо. Черные волосы женщины разметались на подушке. Чабан поднял ее на руки и, шатаясь, побежал к лесу. Там было намного тише, но ветер гнул верхушки деревьев, ломал сучья, и страшно скрипели, терлись стволами тесные раскачиваемые деревья. Все эти неистовые звуки встревоженного леса смешались с гулом и плеском хлынувшего дождя и вскоре были поглощены им. Чабан наспех уложил Жену на валежник и помчался к становью за одеялом и подушкой…
Водится на Алтае род особенно раскидистых лиственниц, ветви которых настолько густы, что под шатры их не просачивается ни капли воды. Мягкие иглы деревьев, осыпаясь из года в год, устилают землю толстым сухим покровом. Сунешь руку в эту рыхлую подстилку — там теплым-тепло… Чабан разостлал козлиную шкуру, уложил на нее под деревом Жену и бережно укрыл ее одеялом. Затем виновато проговорил: «Ну теперь как бог даст…» — и отправился назад, к овечьему загону. Во тьме лишь частые вспышки молний освещали ему дорогу. К овцам он подоспел в самый необходимый момент. Отара, напуганная ураганом, пришла в угрожающее движение, вслед за чем могло последовать паническое бегство обезумевших животных. Громко крича и стреляя в воздух, чтобы привлечь внимание мокрых, с дикими глазами мятущихся овец, Чабан стал заворачивать отару к лесу. Верный пес Аламойнак, поначалу потерявший голову перед надвигающейся грозой, теперь словно опомнился и усердно, с истошным лаем стал помогать хозяину. А тот из последних сил подгонял себя, стараясь поспеть всюду, задыхаясь в плещущей ливневыми потоками тьме. Когда все овцы укрылись наконец под защиту леса, Чабан повернулся и побежал к становью, к детям. Все пятеро смирно лежали под текеметом, отец опустился на корточки возле них и, стараясь говорить спокойно, стал увещевать их: «Лежите смирно, хорошие мои. Дождь сюда не протечет, так что не бойтесь. — Но голос срывался и поневоле звучал хрипло. Чабан обратился к старшему: — Ты будь мужчиной, жигитом. Присматривай за другими. А я скоро…» Он обхватил теплую голову сына и, крепко зажмурившись, крепясь, чтоб не заплакать, поцеловал мальчика. Затем вскочил и отправился в сторону леса, к Жене.
В эту ночь гроза, беды и тяготы навалились столь внезапно, что Чабан не успел даже осознать все это по отдельности и лишь отчаянно метался от детей к Жене, от Жены к овцам — туда и сюда, взад и вперед, ощущая, словно физическую боль, усталость сверх напряженного мечущегося тела, которое двигалось еще и действовало волею какой-то сверхъестественной силы, не подвластной человеческой воле. Никогда еще не знал Чабан такой страшной осенней грозы с молниями и громом. Слышал только, что был подобный ливень осенью сорокового, предвоенного года.
Он сидел в головах лесной постели Жены, под лиственницей гладил влажные от пота волосы женщины и в отупении усталости думал: «Олиара прошла с непогодой. Значит новолуние тоже будет неспокойным… Меняется климат. Все хуже и хуже. К чему бы?..» Молния взорвалась над лесом, озарила мятущиеся деревья. Чабан ясно до мелких морщинок, разглядел бледное лицо Жены, часто и тяжело дышавшей, и ему показалось, что никогда еще не было оно таким красивым, как в эту минуту ее величайшего страдания, под вспышкой молнии. И никогда, пожалуй, он не испытывал еще чувства такой пронзительной жалости и любви к Жене, как сейчас. Что ж, часто приходилось ему выслушивать от нее упреки, порой не заслуженные им, но не бывало случая, чтобы он отвечал ей грубо. Не обрывал ее резким, злым словом, не глядел на нее волком — ни разу не позволил себе Чабан оскорбить белый жаулык, знак достоинства женщины, Жены. Может быть, любовь его избрала извечный земной путь и никогда не знала высочайшего полета самозабвения и восторга, но зато сохранил он верность, целомудрие и уважение к матери своих детей. И хотя испытывал он порой чувство полного одиночества рядом с Женою, однако даже в мыслях не решался пожелать другой; и даже свои неопределенные, робкие мечтания, связанные с ясноглазой молодой учительницей, он считал постыдными и виновато опускал глаза перед Женой, когда она заставала его в минуты подобной мечты. С нею он не успел погулять при луне, не водил ее в красивый городской парк, не бывал даже ни разу в кино или театре — ничего такого, чем красна свежая любовь юноши и девушки, не испытали они. Даже волнения самого первого неуверенного поцелуя он не запомнил — вышло все так, что они жадно и торопливо познали друг друга на узкой постели, дальше жизнь ломала их вместе, один за другим пошли дети.
В минуты и часы своего душевного безвременья Чабан горько сожалел о так и не познанной им прелести юной любви и волнения; в часы одинокие и грустные выстрадал он себе мечту: некий воздушный образ чистой женщины, верной матери и подруги, исполненный неземной красоты и прелести, которую он хотел бы воплотить в находившуюся рядом Жену. И, с великим терпением, трудом кроткого разума и сердца утверждая эту мечту, Чабан готов был пройти сквозь огонь ада, но сохранить верность своему идеалу Жены — Женщине, которая сама вынесет огни ада и сбережет честь Мужа…
Чабан наклонился к Жене и поцеловал ее в растрескавшиеся губы. «Я верю тебе, и это главное, — мысленно обращался он к ней. — С тремя сущностями связана судьба человека — с Верой, Надеждой и Терпением. Моя Вера — это ты, моя Надежда — старший сын. А Терпение всегда со мной. И если я лишусь хотя бы одного этого, то мне придет конец. Я в жизни не гонюсь за почестями, мое место здесь, среди холмов, где пасутся мои овцы. И если тебе пришлось нелегко рядом со мною, то виноват не я, пожалуй, а твоя судьба. В олиару мы встретились с тобою, в пору безлунья. Не светил нашей любви золотой месяц, и совместная наша жизнь шла в потемках. Но я не жалуюсь, я всем доволен. У меня есть дом, очаг, моя семья. Дети продолжат меня, имя мое не будет забыто на земле И как бы ни тяжко было день-деньской торчать возле овец, словно столб, вечером я бываю утешен, сидя с детьми своими возле очага… А ты, милая? Чего тебе не хватает? Почему ты сердишься и плачешь так часто? Почему иногда, я знаю это, ты ненавидишь меня и с отвращением терпишь возле себя?.. И кто тебе нужен? Кого бы ты хотела миловать, жарко шепча ему ласковые и безумные слова любви, кого? Кто это светится, высится в душе твоей, тоскующей, как и моя, в глухую пору олиары? И знаешь ли ты, Жена моя, что я понимаю и жалею тебя?