Аспан-табунщик, несясь в бешеном потоке, захлебываясь ледяной водой, чувствовал, что все-таки еще не конец. Куски льдин, сжимавшие его со всех сторон, держали на поверхности, словно река отказывалась забрать к себе навечно.
Его несчастный азбан пронесся мимо, задрав голову с оскаленными зубами, присев как-то нелепо на льдину крупом, и будто множество чертей, шутливо визжа, гнали его перед собой. Даже в плачевном состоянии своем Аспан-табунщик подумал: «Ох, бедняга, как жалко его! Потащило его в ад. Прощай, мой добрый смирный конь!»
Не мог знать тогда бедолага Аспан, что до конца дней своих он будет читать в глазах близких и добрых людей: «Как жалко…» Шумящая под месивом льда ледяная вода, крутя и раскачивая табунщика, все же тащила его к берегу.
И за это спасибо. Лишь бы успеть схватиться за деревья, склоненные над водой. Наверняка в мире нет рук мощнее, чем у него. Но сейчас бешеная их сила, которая смиряла любого строптивого коня и, схватив за уши, останавливала, уцепившись за хвост, теперь кажется ненужной.
Но радость! Неумолимая река, которая то тащила его, окуная с головой, то подбрасывала вверх, жестоко играя с беспомощной куклой-человеком, вдруг очень близко поднесла к берегу. Расстояние, не длиннее курука, теперь еще ближе, можно дотянуться рукой.
— Господи, дай удачу и силу!
Постарался выброситься на берег сам, как обезумевшая рыба, но не было опоры для толчка.
И вдруг случилось чудо: мощным ударом невидимой спасительной волны его кинуло вбок, он упал на твердое. Но слепящая боль хлестнула по ногам; разум, все еще кружащийся возле него как птица, упал и разбился; Аспан потерял сознание.
Дальше не было ничего: ни шума воды, ни боли, ни холода, ни ужаса, ни белизны снега.
Он держал в руках чашу своего бытия, готовясь перед уходом в другой мир испить из нее последние, самые горькие капли. Но что есть в э т о м мире несокрушимее человека?
Когда Аспан очнулся, то понял, что висит над водой Кабы, застряв в ветвях поваленного кедра. Увидел он белый-белый мир, замерший в ожидании вокруг него. В ожидании смерти или воскрешения: белому миру было одинаково безразлично.
Его ноги омывала вода, но Аспан не чувствовал холода.
Его — да пусть будут они благословенны! — руки беркутской хваткой держались за ветку. И голова на месте, — значит, способен думать. Значит, нечего висеть, извиваясь, словно волк, попавший в капкан. Надо действовать — выйти на берег, выжать одежду, развести костер, обсохнуть. Но что это? Какие-то лохматые черти окружили его и, пошатываясь, затянули нудную песню. А за ними сгрудились другие — и не сосчитать, сколько их, — раскачивают огромными башками.
— Бисмиллахи… — прошептал Аспан и закрыл глаза.
Когда открыл, увидел, что черти исчезли бесследно, на их месте шумят широкими кронами кедры, и весь мир с огромными валунами, с деревьями, с вершинами гор торжественно неподвижен, а его бедное тело полощется, качаясь в ледяной воде.
— О аллах, — вздохнул глубоко Аспан, — нельзя так висеть между небом и землею, словно шкурка сурка. Но какая боль в груди!
Аспан собрал все силы, крикнул: «Оуп!» — вырвал свое могучее тело из воды и оседлал ствол кедра.
Пламя, облизывающее его грудь, соскочило, словно черная кошка с печи, и он почувствовал облегчение.
Прижал посиневшие руки к щекам, согревая их дыханием. Какая, оказывается, замечательная вещь эти руки! Пока они целы, у него хватит силы достать луну с неба.
А теперь нужно немного подождать, собраться с силами и хоть на карачках, но доползти по стволу до берега. Он попытался ногами обхватить ствол кедра, но тысячи иголок вонзились ниже колен; страшный крик Аспана донесся до неба, и он упал, ударившись лицом о шершавую кору. Боль была так велика, будто он коснулся бездонной пропасти, до краев наполненной всеми муками вселенной.
Аспан лежал, прижавшись к кедру, горячка жара сменилась ледяным ознобом, и он помнил лишь одно: не разжимать рук, не разжимать рук!
Солнце опустилось, на ущелье пала черная тень. Свинцовые тучи поредели, в небе появились синие прогалинки. Воды реки застывали и сгущались, ее львиное рычание утихло. Яростный мороз Алтая набирал силу, заливал горы, долины, погружая все в прозрачное, хрупкое, готовое расколоться от малейшего шороха.
Аспан открыл глаза, боль тотчас принялась грызть его ноги, словно бешеный пес.
— О небо! — крикнул табунщик, но пес не убежал, не бросил своей добычи.
Скрипя зубами, Аспан пополз по стволу, хватаясь за сучки и ветки. Ноги не были подспорьем, но руки, бедные руки — куда им деваться! — вытащили медвежье тело на берег. Теперь надо встать, во что бы то ни стало встать на ноги, во что бы то ни стало… Взревел и рухнул в глубокий снег. Но все же успел перевернуться на спину и затих. Пес вдруг отошел и лег в сторонке. Аспан чувствовал его ледяное дыхание. Потом пес подполз, начал шершавым колким языком лизать лицо; нет, что мороз начал заковывать его в свои железные латы.
Открыл глаза. Увидел глубокое темно-синее небо, серебро звезд, черные вершины кедров.
— О боже, живой ведь! — Аспан впервые раздвинул в улыбке медные губы.
Сердце билось гулко и равномерно. Его удары отсчитывали время, бесконечное время.
Поверженный не отрывал взгляда от неба, будто преданный раб, выпрашивающий у разгневанного властелина жизнь.
Лунный свет обливал его, согревал его заледенелую душу. Как прекрасна и горяча эта луна! Совсем другая, не та, которую он видел вчера, и прошлый год, и двадцать лет назад. Ох судьба, какое мучение быть бессильным, словно ребенок, так и не научившийся ходить! Какое отчаяние лежать погруженным в снег, когда душа горит, а мысли бьются и трепещут, как пойманная в силок птица!
Это и есть кричащий безмолвно мир, это и есть. Ночь января длинна, как овечья кишка.
Он, еще вчера ходивший вразвалку, прыгавший, как горный козел, лежит, скованный страданием, между жизнью и смертью, не в силах ни на волос оторваться от земли.
Луна скрылась в расщелине горы Музбель; с ее исчезновением Аспан испытал тоску, подобную той, что испытывал всегда, попав в молак[18]. Но когда стали меркнуть звезды, он подумал о солнце, подумал с радостью и надеждой. Все, что он мог сделать для продления своей жизни, — это неустанно тереть руками лицо и уши; он подгреб к себе снег и укрылся им. Теперь лежал, до плеч укрытый снежным саваном.
«Пойдет ли кто-нибудь искать меня?»
Солнце заставило ждать себя долго и мучительно. Его слабые лучи еле достигали дна глубокого ущелья, их почувствовали веки, открылись и сомкнулись тотчас Этот жидкий свет показался нестерпимым.
Но Аспан знал, что через десять — пятнадцать минут солнце снова уйдет за горы; он приподнял голову, заставил себя широко открыть глаза, стараясь получить как можно больше от краткого свидания с дающим жизнь.
И случилось чудо: бессознательно, как подсолнух, стремясь к солнцу, он приподнимался, приподнимался и вдруг сел, словно суслик у норы.
Какое счастье он испытал!
Сколько раз потом, в минуты отчаяния, когда его сидячее положение стало вечным, он вспоминал это первое чувство счастья, свой крик радости, и отчаяние отступало.
Аспан попытался пошевелить ногами — напрасно. Даже не болели; как будто какие-то духи поделили его тело, кому-то достались ноги, и он унес свою долю навсегда.
Вода, заполнившая саптама-этик[19], замерзла. Надо было отогреться, разжечь костер. Да, но спички, которые всегда клал за голенища, безнадежно вмерзли в лед, пропали. Хотелось есть. Он сунул руку за пазуху. Слава богу, курт уцелел. Надо быть осторожным, съесть немного. Он кинул в рот маленький кусочек, принялся сосать, остальное бережно спрятал во внутренний карман полушубка, близко к груди.
Засмеялся.
«Глупый Аспан, зачем беречь курт? Кто в злую непогоду пойдет искать тебя в ущелье Тар, куда и летом-то не ступает нога человека? Сначала съешь курт, потом тебя съедят волки. Или наоборот: вместе с тобой они съедят и твой курт, так что экономить его незачем…»