Нурлан, к счастью, в отличие от некоторых своих сверстников, не слышал таких обидных слов. Его неказистый отец сумел вырваться живым из огня войны Но хоть и вернулся он домой, кормилец был ненадежный, потому что часто болел. День работал, два дня валялся в постели. Мучила старая рана, пуля засела где-то в груди и саднила и жгла раскаленным железом. С каждым днем прибавлялось в доме охов и вздохов. Иногда он не спал ночь напролет, скрежетал от боли зубами, рвался куда-то и кричал надсадно: «Вперед! Вперед!» Нурлан не выдерживал в такие минуты, собирался и уходил на улицу, к старому тополю на берегу Бухтармы. Стоял под деревом, слушал течение реки и погружался в мрачные думы. Когда-то на берегу росло много тополей, но все поглотила ненасытная река. Остался вот этот один, к которому Нурлан так привязался, что даже считал его своим. Но теперь, наверное, пришел и его час. Бурливая Бухтарма того и гляди оторвет кусок берега, на котором приютился старый тополь, и он грохнется в воду. Мальчик всерьез молил, чтобы хоть год еще дерево простояло. А иногда он думал о силе, которая бы остановила наседающую на аул Бухтарму и даже повернула бы ее вспять. Но где добыть такую силу?
Особенно угнетало мальчика, что река, сильно подточившая этот берег, уже вплотную подбиралась к дому Анны-апай. Это был тут единственный русский дом, срубленный еще до Советской власти. А дом Нурлана соседний. Более пятидесяти лет семьи жили бок о бок, и не было случая, чтобы они хоть раз поссорились.
Анна-апай, оказывается, в свое время перевязала пуповину Нурлану. Мать иногда говаривала, вспоминая этот случай: «Зря я позволила Анне перевязать пуповину мальчику. Вон теперь характерец у него какой. Так и режет напрямик, по-русски».
Муж крестной матери Нурлана Гриша-агай помер прошлым летом. Единственная дочь Анны, Маруся, вот уж третий год как вышла замуж за казаха и в родном ауле, у своей матери, почти не бывала.
Недавно как-то Анна-апай сказала: «Весна нынче рано пришла, потому богатый год будет, изобильный. Только и смертей много будет, особенно среди стариков. Много их уйдет». Люди, прослышавшие об этом, почем зря стали проклинать Анну: «Чтоб тебе скулы свело, ведьма! Пускай тебе самой выпадет эдакое везенье, а нам нечего сулить худое».
Нурлан до сих пор помнил, как умер Гриша-агай. Это был единственный мастеровой в ауле, и умер он, когда гнул дугу из березы. Никто и не заметил, как отошел бедный мастеровой. Все знали, что старик любил поспать, засыпал на ходу, всякую свободную минуту урывал для сна. Точил ли серпы, косы, подавал ли сено, когда метали стог, или даже резал гуся, всегда умудрялся вздремнуть.
Однажды в дом к Нурлану ворвалась взбешенная Анна-апай, таща за собой, как напроказившего ребенка, Гришу-агая. «Слушай, соседка! — закричала Анна. — Будь свидетелем, хочу разводиться со стариком. А ведь прожила с ним без малого пятьдесят лет! Довел он меня, совсем довел, окаянный! Поехала я на ток зерно веять, а он, дьявол, за это время успел единственный мой самовар расплавить! Натолкал полную топку углей, открыл краник, когда вскипело, чтобы, значит, чаю себе налить, да так и заснул. Самовар вытек весь, расплавился. Испортил вещь, и чаю теперь не в чем вскипятить. О, господи! Что мне теперь делать?» Высказалась Анна и с негодованием взглянула на мужа. А тот как присел на стульчик у печи, так и захрапел. Едва растормошила Анна старика да увела домой.
Сандугаш, мать Нурлана, часто говаривала: «Бедняжка Анна, как пойдет в гости со стариком, так и покою не знает. Все следит да толкает его в бок, чтобы не заснул, а то сраму не оберешься».
И вот поэтому-то, когда Гриша-агай умер за работой в колхозной мастерской, никому и в голову не пришло, что он уже мертв. Все подумали, что старик просто задремал. Только вечером Анна пришла за ним да начала тормошить его, мол, вставай, окаянный, домой ведь пора. Потянула его за ворот, а он возьми да и свались на бок.
Анна долго оплакивала мужа, ходила во всем черном, но не распускала волос по плечам, не царапала себе в кровь лицо, а плакала молча и безутешно. Сколько раз видел тогда Нурлан, как его крестная молилась перед изображением старика в углу, который смотрел строго и осуждающе. Нурлан спрашивал у матери, что это за старик на картине, а та растолковывала ему, как умела: «Это бог такой у русских. Ты давай не ходи к ней, когда она молится, а то и сам неверным станешь». Тогда Нурлан признался ей: «А меня и так вес дразнят, говорят, пуповину тебе перевязала русская, перекрестись, дескать…» И Нурлан в душе сердился на мать, что позволила перевязать ему пуповину единственной русской в ауле, как будто не нашлось других людей. Но когда он подрос, то понял, что с этой маленькой голубоглазой старушкой свела его счастливая судьба, потому что в детстве он сильно болел — и Анна выходила его. Своей жизнью и здоровьем он обязан этой русской женщине. И часто он со стыдом думал, что пока еще ничем не отблагодарил ее, что Анна совершила настоящий подвиг, спасла ему жизнь.
Немного было в ауле людей, которые бы не лечились у Анны, и даже когда зимой к ним приехала молоденькая девушка-врач, наверное, неплохой специалист, люди по-прежнему ходили к Анне. Бывало, из-за пустяков, палец кто порезал или занозил, бегут к Анне за помощью.
Одна только семья в ауле занималась огородами — Григорий да Анна. Но мальчишки, сорванцы, очень уж бедокурили. Не успеет огород зазеленеть, они уж тут — и не столько сорвут да съедят, сколько вытопчут.
В этих набегах сначала участвовал и Нурлан, но как-то раз его застал в огороде Гриша-агай. Бить не стал, за уши не драл, а только сказал тихонько: «Ты ведь нам вроде сына родного будешь. Наоборот, должен охранять огород. Не надо больше воровать. Если хочешь морковки или огурцов, так мы тебе и сами дадим. Детей у нас, видишь, нет. Так что все тут растет для тебя».
После этого случая Нурлан перестал лазить в огород. Но и сейчас как вспомнит слова Гриши-агая, так и покраснеет от стыда. Но чего только не случается в детстве, на то оно и детство.
После смерти Гриши-агая мальчик еще больше привязался к своей крестной матери, много помогал ей по хозяйству, рубил дрова, носил воду. Вчера, например, помог посадить клубнику.
Бывало, залезал он на просторную русскую печь, играл там с полосатой кошкой да тут же и засыпал. В таких случаях Анна накрывала его черной шубой старика и старалась не шуметь, ходила по избе тихонько.
Однажды он проснулся, протер глаза и увидел, что Анна-апай прядет шерсть и негромко напевает. Нурлан не понимал слов песни, но она ему почему-то понравилась, и он еще долго лежал в полудреме, прислушиваясь, как поет Анна. Он никогда не слышал такой песни, очень грустной и широкой. Она пробуждала мечту, звала к чему-то далекому и неясному. Он погружался в мир девственных русских лесов, которых никогда не видал, но знал, что они есть, в мир привольных широких рек, березовых рощ, пахучих лугов и светлых озер. Но за всем этим стоял перед ним дорогой ему образ Анны-апай, ее грустное, задумчивое лицо.
Когда Нурлан не ночевал дома, за него обычно не беспокоились и не искали: «Э-э, да где ж ему еще быть, поди, опять у русской матери своей».
Соседки-кумушки предостерегали Сандугаш: «Смотри, как бы не приворожила твоего сына русская старуха. И днюет и ночует у нее». Сандугаш на это отвечала: «Кто же его выходил-то в детстве? Разве не Анна? Нет уж, даже если она и сыном его захочет сделать, я не возражаю».
И соседкам нечего было на это сказать.
Едва отшумели майские праздники и улеглась суета, колхозники взялись за свои обычные весенние работы. Нынче в Черной степи колхоз задумал посеять подсолнух. Дело это было новое. Сначала люди не поняли всей выгоды начинания и возмущались: «Что ж это значит? Семечки теперь будем щелкать?»
Но потом, когда им растолковали, что подсолнух выращивается в основном для корма скоту, что коровы от него прибавляют молоко, надои увеличиваются, тут же послали ребятишек выкрасть немного семян, чтобы и у себя на огородах посеять. Никому и в голову не приходило, что тайна их раскроется, едва взойдут семена подсолнуха.