Отца Нурлана поставили караулить всходы от коров и коз. Но чаще всего караулить приходилось Нурлану, который учился в десятом классе. Отец все жаловался на здоровье и говорил, что сторожить поле самое худшее дело, какое только можно придумать. И действительно, тут не привыкли содержать скотину на привязи. Вечером, когда коровы возвращались с пастбища, они непременно норовили заглянуть в поле, где рос подсолнух. Да и после дойки хозяйки не удерживали их во дворе, и коровы, будто сговорившись, тянулись одна за другой к знакомому полю. Старик покоя не знал, охраняя подсолнух. А коровы хитрили, прятались где-нибудь в овраге или за деревьями и, едва старик пропадал с их глаз, опрометью неслись к посевам. Зелени-то пока еще почти никакой не было. Трудно сказать, что за сила притягивала сюда коров. Может, им было приятно потоптаться на рыхлой земле или полежать на солнышке, сонно пережевывая жвачку? Кто их поймет…
Телки и бычки тоже охочи были поскакать по мягкой земле, частенько они докучали старику, который, чуть не плача, торопился с одного конца поля на другой.
Нурлан иногда запирал вредную скотину в заброшенную старую зимовку чабана, но за это доставалось ему от вздорных хозяек. Как говорят, куда ни кинь — везде клин.
Отец с досадой говорил ему: «Тут ведь у нас хуже, чем на войне. Там враг наступает, так можно оборониться, шугануть из винтовки или из пулемета. А тут враг у нас рогатый — корову не пристрелишь. А хозяюшки чего стоят? За свою корову живьем съедят».
Нурлан думал, как бы поскорее вырасти, закончить учебу да уехать из аула, а там, может быть, и жениться… На ком? Он не знал, но думал, что кто-то его ждет, ищет его, изнывая от тоски, бродит по белому свету, и в конце концов они непременно встретятся. А сейчас ему никто не нравился. Он мысленно перебирал всех девушек в ауле, как ягнята на привязи стояли они перед ним. Нет, среди них ее не было.
Когда его посещали такие мысли, он до самого рассвета не мог уснуть. Тело горело, сердце колотилось, в голову лезло невообразимое. И не совладав с мыслями, он выскакивал на улицу, бродил босиком по росе, потом садился на крыльцо и жадно смотрел на темное небо, увешанное ожерельями звезд, на месяц среди них, на спящий безмятежно аул. Тихо вокруг. Только шум реки нарушает тишину, которая сочится с темных небес.
Впрочем, нет, Бухтарма не нарушает тишину, а, наоборот, охраняет ее, вечно и непрерывно охраняет. Если бы затих плеск волн, то наступила бы мертвая, неживая тишина и потеряла бы она умиротворенность табуна, безмятежно пощипывающего траву. Но ведь может же что-то нарушить эту робкую, мягкую тишину? Например, собака, лениво брехнувшая со сна, или курица, встрепенувшаяся на шесте? Или теленок, который проголодался среди ночи и промычал, зовя свою мать? Нет, все эти привычные звуки не могут нарушить тишину. Но что же тогда?
Может быть, подвыпивший Кожак? Тот любит поорать, когда напьется пива.
Или шорох летучих мышей, или косуленок, заплутавший на том берегу, или ночной жук, налетевший сослепу на рог коровы и с жужжаньем упавший на землю? Или жеребец, отставший от косяка и призывно ржущий во тьме?
Иногда с кладбища, что за аулом, доносились какие-то невнятные звуки — может, они? Или вдруг прорвется ветерок с той стороны, из рая, чтобы пригласить живых в свою обитель? Нет, все это ерунда! Но что же тогда постоянно нарушает эту устоявшуюся тишину, комкает ее и мнет, разрывает вдоль и поперек?
О, господи! Так ведь это же стоны его отца. Саднит осколок снаряда у него в груди, и он не знает, куда деваться от боли. Прошло десять лет, как кончилась война, а для отца все еще грохочут пушки и стоит гул войны в израненном теле, отдается эхом, лишает покоя.
Но и это не то. А скорее всего нарушают тишину песни, звучащие в его сердце, жаждущем чистоты и любви, трепетно ожидающем какой-то великой радости от будущего. Только эти песни и нарушают дремлющую тишину. Только они и могут всколыхнуть ее, хотя звучат робко и стыдливо в его душе, подобно шороху крыльев фантазии, пытающейся отыскать реальное в нереальном. И все это похоже на легкую дрожь верблюжонка, делающего первые робкие шажки в своей жизни…
Так вот что, оказывается, нарушило великую тишину — песни его души. А он этого и не знал. Но ясно одно: поскорее бы вырасти да уехать из аула, чтобы встретиться с любимой в жизни, а не в мечтах. И, может быть, у них будет ребенок.
Нурлан невольно рассмеялся своим мыслям: «Нужно ли вообще это орущее, беспокойное существо? Может, и не надо его вовсе? Но разве об этом можно рассуждать? Оно появляется на свет, ни у кого не спрашивая совета, надо ли ему появляться. Ни у мудреца, ни у дурака. Появляется и требует своей доли счастья. Может, это будущий солдат или будущая мать, все возможно».
Первомайский праздник закончился, начинался второй великий праздник — День Победы. Раннее утро в ауле Чингизтай в этот день выдалось спокойное и тихое, но тихие окрестности вдруг всколыхнулись и разбушевались, как стреноженный стригунок. А причиной тому явился черноволосый мальчуган, галопом пролетевший по аулу на хворостине, поднявший за собой облако пыли. Он возбужденно нахлестывал своего скакуна и орал во все горло: «Немец идет! Немец идет!» Сообщение озорника ошарашило аульчан, хотя не все приняли его всерьез. Но старики разворчались: «У-у, непутевый, чтоб тебе пусто было. Того и гляди накличет беду на нашу голову». А некоторые из них и на самом деле испугались. А вдруг да действительно враг притаился где-нибудь поблизости за деревьями или в овраге? А потом возьмет да и захватит врасплох этот мирный аул в глубоком ущелье Алтая?
Так неожиданно случилось событие, взволновавшее аульчан, которые до сей поры и в глаза не видали немцев, за исключением, конечно, фронтовиков.
Но что там старики, какой с них спрос? И молодежь взбудоражилась. Слух о надвигающейся опасности обрастал всевозможными подробностями, и трудно было отделить правду от вымысла. А правда заключалась в том, что к аулу подступал не враг, а ехала девушка-немка, назначенная в колхоз агрономом. Но до этой простой истины аульчане докопались не сразу.
Чтобы узнать, действительно ли девушка дочь тех самых чудовищ, которые десять лет назад топтали нашу землю, старики решили вызвать отца Нурлана, фронтовика, повидавшего не только немцев, но и японцев на Дальнем Востоке, и финнов на Севере. С войны вернулись относительно целы и невредимы лишь он, Аким, бригадир Иса да еще несколько человек, но уж совсем инвалидов.
Здоровье у отца Нурлана в этот день было неважное, поднялась температура, трепала лихорадка, и он не вставал с постели. Тогда стали уговаривать взглянуть на девушку бригадира Ису, любившего покозырять немецкими словами, вроде «гут морген». Иса замахал руками и отказался наотрез: «Ничего я не знаю, и все тут». Тогда «люди попытались задеть его самолюбие: «Значит, все это вранье, что ты дошел до Берлина. А если уж на то пошло, то ты и не воевал вовсе». Тот на все это отвечал одно: «Да что она мне, родная, что ли? Откуда мне знать, что за человек эта немка? Все они, дьявол их побери, для меня на одно лицо. Волосы рыжие, глаза синие. Почем я знаю, кто она? Отвяжитесь вы от меня!»
В то время автобусы из района в аул не ходили. Раз или два в неделю совершала рейс машина Кожака, поэтому те, кому надо было в район, чаще всего могли рассчитывать только на крепость своих ног. И люди тащились пешком по большаку.
Весть о том, что агрономша идет к ним в аул пешком, а не едет на машине, тоже многих удивила.
Между тем она уже была где-то в километре от аула, около родника Куркиреме, и когда вышла из низины на пригорок, то вдруг увидела перед собой весь аул, высыпавший ей навстречу от мала до велика, от согбенных старцев с посохами в руках до ползающих младенцев. Естественно, она обрадовалась — мол, какие же это добрые, благородные люди, встречают ее всем аулом. Но по мере приближения, когда ей удалось разглядеть выражение лиц у людей, она побледнела и растерялась. Все же приветливо поздоровалась с людьми, но казахи стояли хмурые и неподвижные, косо и враждебно поглядывая на нее. Никто даже губами не пошевелил в ответ на ее приветствие. Все смотрели на нее, словно на чудовище, потом молча расступились, освободили дорогу.