Со Степаном Светаевым не вдавалась в затяжное объяснение. В его квартире после кофе сказала: стал надоедать внеурочными набегами, а потому отлучает его от безответственной связи с нею. Сейчас самый раз — Истягин заявился, верно, пьет в квартире один-то.
— Давай оформимся, — не очень уверенно сказал Светаев.
— Проку не будет: слишком унизила давеча Истягина, да еще при тебе. Перебор на всю жизнь.
— Это правда, можно было без драматизма, — щурясь, Светаев смотрел на нее сквозь дым сигареты.
Потом закрыл дверь, жестом сеятеля бросил ключ. Это значило — веселиться собирался всю ночь.
— Найди ключ!
Светаев оказался податливым, несмотря на его волевое лицо и волевые жесты. И податливостью этой огорчил Серафиму. И она уже с усмешкой предупредила: если он полезет — будет плохо. С ним, конечно, а не с ней.
— Ну, а просто товарищами можем остаться? — спокойно спросил Светаев.
Засомневалась Серафима: узковат в эмоциях, может расценить ее дружбу как воскресшую былую привязанность. Тем более что влечение к нему пока не перегорело, он все еще оставался «ее человеком». «Он пижон, но броского вида», — думала Серафима, примиренно улыбаясь.
— Что было у нас — то наше. И ни в чем не раскаиваюсь, Степан, хорош ты мужик, да хватило тебя ненадолго — подпортить мою с Истягиным жизнь.
— Несправедлива ты… настроение твое понимаю. И свое понимаю. Мне надо гульнуть.
Истягин все еще стоял в нерешительности, переместив тяжесть тела на здоровую ногу, когда дверь открылась и в квартиру вошла Серафима, жестами приказывая двум матросам торгфлота следовать за ней.
Была она в плаще, в сапожках на высоком каблуке, в морском берете покроя зюйдвестки. Оживленная, решительная.
Истягин сел на табуретку, поставил меж ступней ореховую палку, скрестил на ней руки, оперся на них подбородком.
— Выносите мои вещи в машину, — велела она матросам.
— Мы что, переезжаем? Я ничего не понимаю, — сказал Истягин с бабьей растерянностью.
Она положила на его колено бумагу.
— Это ордер на квартиру. Будешь жить тут. Я — у матери.
Серафима в комнате давно почти не жила — жила у матери, а эту держала на тот случай, если вернется Антон Истягин. Будет для него угол преклонить горемычную голову. «Филоновские женщины никогда не поступали по-хамски с мужчинами, даже покинутым помогали, если они были лишь временными спутниками. Мы — бабы-рыцари».
— Мы расходимся, Антон Коныч, — сказала Серафима.
— Но… дочь. Я ее возьму. Я не отдам дочь.
— Пора бы знать — дети остаются с матерями.
— Даже с такими, как ты?
— Антон, пошлость тебе не к лицу. Будь на уровне. Я не хочу терять к тебе моего уважения. Ну?
— Проститься можно с ребенком?
Серафима, подумав, качнула головой:
— Эх, дядя, только сейчас вспомнил о ребенке! Дочка редкий гость у меня. Живет у моей бабушки Веры. Ни на шаг от нее. Влюбилась с тоски. Тут Нина на меня похожа… Если нет долго бабушки, она прижимает ее халат к груди, целует. Бабушка сшила на японский манер сумку, носила в ней за спиной девчонку. Я такая же была привязчивая…
Прошли через двор и сад в дом, где жила бабушка Вера. Серафима взяла Антона за руку, провела в маленькую спаленку.
— Только не буди.
При свете ночника он увидел спящую на кровати белокурую скуластенькую девочку, прекрасную, как все здоровые спящие дети. С нее перевел взгляд на мать.
— На меня не похожа, — сказала Серафима. — Редко видит меня, а отца… никогда не узнает. — Печаль не омрачила ее лица, углубив и высветив прирожденную ласковость и женственность.
Он, плача, отвернулся к стене.
— Ну что разнюнился? Дочь не твоя, — сказала Серафима.
— Врешь! Сердцем чую — моя!
— Не твоя, — повторила Серафима спокойно и даже с некоторой гордостью.
— Серафима, прости меня за все. Давай вместе, а?
— Ты — дурак? Садист?
— Ну за что ты меня так, Сима?
— За что, за что?! — передразнила она Истягина. — За все. Ясно?
— Конечно, я виноват, не утонул, жить захотел, сволочь паршивая…
— Не кокетничай, Истягин.
Бабушка Вера выпроводила их из спальни. И они вернулись в свою квартиру. Матросы увезли мебель. Серафима и Истягин сели пить чай на прощание. Успокоился и даже повеселел Истягин. Совсем по-товарищески упрекнул ее:
— Поди, легенду об отце сочинила для дочери?
— Пофантазируем вместе с тобой. Помогай, мужик, помогай. Ты мастер на выдумки.
— Героическую или обычную ложь? Ну, скажем, некий тип обманул тебя, наивную, бросил с дитем на руках. А? Не годится: злость зародится в сердце девочки. А зачем омрачать? Детсадовские обычные сквозняки и без того просквозят все закоулки души. Да и зачем будить излишнее сострадание к тебе? Не выдержишь сострадания и презрения: обманутая, значит, жалкая, никудышная. А ведь ты царица. Гордая. Прекрасная.
— Болтай, Истягин, болтай. Я ведь столько лет не слыхала тебя. Господи, какой ты не такой… странное умонастроение. Говори, Антон!
— Да это я при тебе раскукарекался, вроде бы помолодел. Второй вариант лжи: не сошлись характером. Но эту банальность кто только не пускал в ход!
— Мне не до оригинальности. Я толстогуба, рыжа, веснушчата. Это ты гордец.
— Не тебе уличать меня в гордости. Сама-то почему держишь в тайне отца своей дочери? Стыдишься? Теперь уж можно сказать. Я, кажется, снялся с мели, успокаиваюсь помаленьку. Пустота и покой в душе придут надолго.
— Может, запугал он меня, а?
— Тебя запугать вряд ли под силу самой мафии. Нинку видал он?
— Как же, покажу ему, жди! Зачем двоить душу девочки?
— Темнишь, Серафима, темнишь.
Истягин умаялся и поуспокоился до блаженного состояния, до готовности верить больше словам, чем фактам.
— Скажи, Сима, что ничего не было, а? Поверю! Будем вместе жить. Пусть на разных кроватях.
— Мстить будешь, Истягин. Конец, Антон.
Он враз едко воспламенился:
— Не удастся тебе, девка, сыграть благородную. Возвращаю ордер.
— Балда. Где голову преклонишь? Я ведь могу навещать тебя тут иногда. Не торопи меня, а?
Он смял ордер и наотмашь его в угол.
— Скажи дочери: мол, отец не вернулся с войны.
— Страшно это, Антон.
Опираясь на палку, шибко выхромал на двор. Огоньком обожгло рану в коленке. Двинул в саду плечом акацию, осыпал на лицо и шею холодную морось с вершины.
За двором по каменному косогору — пустынный в этот час скверик. Плотно задымил его напиравший с залива туман. На скамейке одиноко коротал время морячок в тени дерева, только руки в белых бинтах покоились под тусклым светом фонаря. Что-то грустное и родственное в этом моряке с забинтованными руками привлекло Истягина. Свернув с гравийной дорожки под деревья, он вгляделся и узнал Макса Булыгина. А может, не Макс? Отступил еще на шаг в гущу дерев, глядя на все боковым зрением, потому что главное зрение устремлено в душу.
Двое — один в гимнастерке распояской, другой в пиджаке, шаркая ботинками по гравийной дорожке, каким-то особенным разудалым шагом прошли мимо затаившегося в кустах Истягина, распуская запах водочного перегара. Истягин почувствовал их бедовое, помраченное настроение. В таком состоянии ищут похмелиться или подраться, на крайний случай полаяться, думал он почти безразлично. Прошли мимо Булыгина, потом вернулись к нему. Один был невысокий, с чубчиком, какие носят приблатненные парни. Другой — крупный, породистый, хоть стоял спиной к Истягину, сдвинув шляпу набекрень. Истягин представил себе лицо его — законченные правильные черты, высокомерное, возможно, холеное. Голос его показался Истягину знакомым, хоть и был этот голос выделан на испуг.
— А-а, долго будешь мутить-ворошить? Оставишь Серафиму в покое?
— Отваливайте к своим биксам… Пьяные.
Маленький с левой, крупный с правой щеки смазали Булыгина. Мичманка слетела с его головы.
Они пинками зафутболили ее на ветки дерева. В свете фонаря поблескивал козырек в плотном тумане.