— Спасибо, ласковая, добрая, не откажусь.
— Я ласковая? Добрая?
Пошла на кухню, гибко покачивая станом. Обожгла его открывшаяся тайна: женщина начинается с ритма. Это была уже женщина, любила, и ее любили. И ему можно любить ее, и от этого он терялся в жарком и стыдном смятении.
Принесла чайник, прикрыла салфеткой. Влечение к ней угнетало неоправданностью. Тяжело поднял глаза, взглянул на нее с жалкой улыбкой (так казалось ему), отвернулся к окну.
Достала из лакированной сумочки папиросы, странным, как бы отстраняющим жестом подала пачку. Длинные выразительные своевольные пальцы с розовыми, как у здоровых детей, ногтями щелкнули зажигалкой. По оплошке, поднося огонь к его папиросе, чуточку обожгла нос — рука вздрогнула. Или озоровала.
Пуская дым колечками, свела глаза к побледневшему переносью, и они дико блеснули сквозь туманец. И он опамятовался, потому что она уже не замечала его больше, по-особенному ушла в себя.
Емкая по глухоте отъединенность ее от всего внешнего, от него, Антона Истягина, длилась недолго. Чувство покинутости, одиночества начало расти в нем.
Серафима спросила, считает ли он себя доверчивым, искренним и постоянным. Почти не думая, он легко и просто признавался в своем непостоянстве. Откровенен, кажется, всегда.
— Даже во лжи?
— Да. Особенно искренен во лжи.
— И сейчас лжете?
— Да. Особенно сейчас лгу. По боязни сказать правду… А правда вот какая: жалею, что нельзя вернуть ту пору… И лодка…
— Кому я не нравлюсь, те мучат меня своим безразличием. И я слежу за ними. За вами особенно слежу. У женщин вы на виду на особый лад: вам полудоверяют, опасаясь вас, а? Или чего-то в вас недостает? Возможно, напрасно — вы не опасны. Скоро благоразумие ваше станет скукой. Или вы только похожи на простака?
Он старался глядеть в ее глаза со всей пристальностью. Но такую переглядеть не хватало сил.
Она встала, спросила с вызовом, не прочитать ли стихи.
Стихи выговаривала монотонно:
Торопливо защищаясь от нее, он с насильственным бесстыдством «раскусывал» Серафиму: «У нее руки, кажется, длиннее обычного, а глаза… выражение первобытное, что ли?»
— Вы прекрасны! — и этой глумливой легкостью оборонял свою проветренную душу, то есть свободу.
Спокойный до озноба, задержала она на нем взгляд. Вокруг папироски туго, своенравно сжался рот, чувственный и смелый.
— У вас есть «она»?
— Будет.
— Истягин, я с вами откровенна до безрассудства, — голос ее вдруг стал скорбным не по возрасту.
Откровенность чиста: рано осознала себя как женщина, но долго не могла вырваться на простор из-под гнета красивой матери. Мать с правдивостью старшей подруги внушала ей, остужая раннюю смелую зрелость, что она некрасива. Когда-то в каюте катера Истягин своим братским поведением доконал ее, — видно, нет в ней огонька. С тех пор, подолгу заглядывая в себя, Серафима все же откопала редкий дар и доверилась ему целиком. Дар — нравиться людям, всем без исключения — молодым, старым, детям, мужчинам, женщинам. Лишь бы любили! В семнадцать лет стала женщиной.
Оторопь, замирание перед ее откровенностью были Истягину радостны, и он ждал углубления этой откровенности, как признания в любви.
— Антон Истягин, я хвораю, наверно, оттого, что думаю о вас много и долго. И меня лечит начинающий невропатолог. По-моему, я нравлюсь ему, вот он и лечит. Стоп! Кажется, он пришел. Вы поройтесь в книгах, а я приму его в другой комнате. Не убегайте, а? Не разрешаю. Доктор мне не симпатичен. Даже в крайнем отчаянии — если вы не полюбите меня — я хочу быть только с вами… Не бойтесь, связывать вас на всю жизнь не буду, а?
Серафима ушла в комнату, где ждал ее доктор Светаев Степан, потирая руки.
Серафима увлеклась, солгала Истягину, будто Степан Светаев не симпатичен ей. Наоборот, ей с ним было легко и хорошо. Он был приручен, и она думала о нем как о своем, всячески старалась помочь ему даже своим недомоганием, подтвердив его оригинальную гипотезу — смыкание психиатрии с социологией. Он был сильный, уверенный в себе. Весь широкий — кисти рук, на широких плечах — курчавая голова благородной лепки. И голос широкий, располагающий к радости. Кажется, не придавая никакого научного диагностического значения тому, что проделывал над Серафимой, он больше для своей и ее физической радости постучал молоточком в колени, ласково почиркал крест-накрест по спине. Она подставила было и грудь, но он, ошалело взглянув, застенчиво отвернулся.
Отпустив Серафиму, сел в кресло, заговорил с матерью ее с крайним напряжением быть спокойным.
Катерина Фирсовна улыбкой успокоила его. Потому и пригласила Светаева, что хотела его в зятья. Он племянник самого Маврикия Сохатого по матери.
— Ничего особенного, Катерина Фирсовна. Все очень современно. Каждое поколение оригинально во всем, даже в хворях. Фактор тревожности нарастает в ребенке, когда он еще в утробе матери.
«Да, тревога была», — молча соглашалась с доктором Филонова, чувствуя его приятный авторитет.
…Сумела контрразведка красных так искусно выставить совсем юную Катю Филонову на пути командира эскадренного миноносца Юматова, что он не мог пройти мимо. Никаких секретов выпытывать от него не нужно. Надо уманить его из Шанхая к российским берегам, а там видно будет. Увести, потому что за ним и другие суда в кильватер пойдут. Он уже сделал первый шаг отступничества от устава, составленного еще Петром Великим: провел женщину на корабль. Девчонка влюбилась в свою жертву.
Когда Катя как перед богом открылась перед ним, в первые минуты он решил сбросить ее за борт. Солнце висело над морем, накаляя волны обманчивым жаром. Он поглядел на эти волны, отложил казнь до утра. За ночь-то он и полюбил ее. Стрелял в нее механик, но командир заслонил плечом. Эсминец и два сторожевика вернулись на родину. Служила ему верой, правдой, всей душой, потому что рождена для любви. Был Юматов страстен, горяч с перехлестами, стихиен, но с твердыми берегами офицерской чести. Однажды в заступничестве своем за бывшего сослуживца рассвоевольничался, непоправимо глубоко оступился.
Но арестовать себя не дал. Закрытую на ключ дверь подпер еще диваном и стал отстреливаться. Ее мольбу сдаться не слышал. Тогда Катерина кошкой повисла на его руке. Нечаянный самострел в бок свалил его. Она открыла дверь Маврикию Сохатому, бросилась к Юматову, чтоб перевязать рану. Бледное татарское лицо его показалось из-за шкафа.
— Катька, — так он назвал ее второй раз; это «Катька» было тяжким презрением и мучительным недоумением.
Грохнул выстрел, и Юматов, не выпуская из руки браунинг, шагнул из-за шкафа, упал на колени, качнулся влево, потом направо и назад. Потом, вздрогнув мускулами шеи, склонился лицом к полу…
В отца Серафима — случай играет ею временами.
— Фактор тревожности воздействует на детей в семьях, неблагополучных или переживших социальный перелом в сторону резкого понижения или повышения материального уровня, — говорил Степан Светаев.
У Серафимы все это было — повышение, понижение, опять повышение — Светаеву должно быть кое-что из ее биографии известно, хотя он сторонится Филоновых лишь потому, что дядя его Маврикий Андреевич и Катерина спаяны длительной дружбой с давних пор…
Вдруг в овальной комнате загремела диковатая музыка, завопили голоса, до хрипоты сдавленные страстью.
Катерина Фирсовна и Светаев подошли к дверям распираемой музыкой комнаты. Серафима танцевала, прыгала через стулья. Металась под взглядом Истягина, как лань перед смертью, пока, очнувшись, не увидала стоявших в дверях мать и Светаева. Остановив патефон, опустилась на колени, покаянно, молитвенно прижимая руки к груди.