«И что он, умный, подделывается под простачка, совсем уж дурит меня», — подумал Истягин.

— До этого ли мне сейчас, Макс?!

— А когда же еще? Одному тебе никак нельзя оставаться, Антон Коныч. Извини, брат, но ты становишься уж очень неразборчив. И опасен для себя. В случайных компаниях рассказываешь непозволительные вещи. Словно мазутной ветошкой мажешь себя. И не только себя. А уж невысказанное-затаенное пострашнее. Горько, обидно за тебя. Не нравится мне твое состояние, браток. Впору колосники на ноги да за борт. Стыдно. Я устроился просто. Хочешь, опытом поделюсь.

Истягин угрюмо молчал, глядя исподлобья.

— Стою у причала. Чую: кто-то остановился около, рассматривает меня упорно. Вижу ноги женские. Повыше поднял глаза — ветерок вдавил платье на животике. Прямо в каком-то трепете задержался взгляд на груди. Еще и лица не увидел, а уж почуял: нашел. Мордашка кругленькая, глазами так и прикипела к Звезде. Отвернулся вполоборота. И она забежала как привязанная. Можно, спрашивает, потрогать Звезду? Потрогай. Пальчиками погладила. «Хочешь, — спрашиваю, — каждый день щупать?» — «А разве можно?» — «Можно, только плата большая». — «А какая?» — «Цепи незримые, семейные». Вот уже две недели весело погромыхиваем мы с Клавкой Бобовниковой цепями. В таких делах, брат, чем дольше копаешься, тем больше ошибаешься. Не будем, Антон Коныч, усложнять и упрощать жизнь. Я о Ляльке. Вряд ли найдешь более преданного человека.

В рубленом домике Макса Булыгина накрыт стол по-праздничному. Жена Макса Клава захотела показать Лялю со всех хороших сторон, принарядиться, закудрявить волосы велела.

Ляля надела бархатное темно-зеленое платье, туфли на высоких каблуках, только волосы не стала завивать, распушила, перевязала голубой лентой.

— Да ты, Ляля, семилетку окончила. Молодец! — хвалила Клава.

— Нет, я пока на вечернем учусь, вечерошница я.

Ляля поставила на стол корчажку пампушек в сметане.

— Сама стряпала? — удивилась Клава, приглашая взглядом всех удивляться мастерству Ляли.

— Знамо, сама… при твоей помощи.

— Мастерицы, — сказал Истягин.

— Ну, и барахлишка у Ляли в достатке, — сказал Макс. Жалел ее и жалел Истягина. И хотел их хорошей жизни.

А Ляля, чувствуя поддержку Макса и Клавы, на глазах хорошела от застенчивого желания семьи, заботы о близком человеке. Не так уж важно, что Истягин с лица смурый, зато ясные глаза, понимающие. Стоял он у дверей, высокий, худощавый, широкие лопатки двигались под рубахой, когда, покурив, выпрямился. И все-таки она колебалась: а вдруг да все это лишь веселые разговоры. Боялась, как бы Серафима не подставила ногу.

Показ Лялиных достоинств продолжался.

— Лялька, затягивай песню, — сказал Макс, подмигнув Истягину: мол, гляди, что за девка — чудо!

Обычно пела она складно, но сейчас, желая понравиться Истягину, взяла высоко и диковато старинную песню «На море лебедушка». Лицо жарко зарумянилось, глаза пропаще глядели на Клаву. Та наступала под столом на ее ногу, уж так условились: если Ляля начнет загибать в чем-либо, Клава наступит на ногу.

— Да ну ее, старинку! Давай поновее, — сказала Клава.

Но Истягин махнул рукой:

— Нет уж, допой-доиграй старинную.

Он, расстегнув ворот рубахи, подкрепил метавшийся голос Ляли простонародным баритоном. И всем стало легко и просто, когда вдвоем допели песню.

«Молодая, добрая и не знает ничего дурного. А я? Тут обман какой-то допускаю. Надо отойти, пока не поздно», — думал Истягин. И не пилось ему, и не елось.

— Ну, как думаешь жить, Антон Коныч? — бойко заговорил Булыгин.

— Дом рядом с твоим поставлю.

— Да что одному-то маяться? Женись. Вдвоем легче дом ставить, забор городить.

— Нет. Молодой я не дам ворочать бревна, — спокойно, определенно сказал Истягин. — У нее своих женских дел хватит. А там дети пойдут…

— Простой ты парень, Антон Коныч, а все понимаешь.

— Да уж куда проще! — похвально воскликнула Клава. — Последнюю рубаху отдаст. Вот, бросил комнату… Переходи в нее, Антон.

— Нет, — сказал он, — туда мне путь заказан.

— Не беда, что Антон пишет, придумывает, в старинке копается. Ты, Лялька, не бойся этого, — сказал Булыгин.

— Одному-то какая блажь не полезет в голову, — сказала Клава. — Ну что? По рукам, что ли?

Истягин и Ляля молчали.

В сумерках Булыгины собрались кинуть сети.

— А вы отдыхайте, — сказала Клава, — как дома… Вернемся утром.

— Лялька, ты бы пожалела Антона Коныча, — сказал Макс. — Ну, не стесняйся, не бойся, он смирный.

Когда заглохли шаги хозяев, Ляля развела руками:

— Ну что ты с ними будешь делать? Врать не умею, а они по глазам узнают — не пожалела.

Истягину глаза ее показались особенными при заревом свете: долгожителям не даются такие глаза. У друга перед атакой вот такое же было в глазах. Снежное поле зачернело бушлатами павших моряков. Пал среди них и друг.

— Ляля, я дурак, с умными мне не по себе как-то. Будто холодный ветер под рубахой гуляет. А ты не очень умная, а? Или прикидываешься простой-то? — спросил Антон с нажимом.

— Какая же я умная, если сразу вся доверилась?

— Так уж и вся?! Не моргай, гляди мне в глаза.

— Все бы сделала, чтоб не маялись вы. Я привязчивая, но не надоедливая.

— Встань, погляжу, какая ты.

— Воля ваша, — она выпрямилась, подняла перевязанную голубой лентой голову.

— Тихонько повернись кругом.

— Воля ваша, не трудно, — поворачивалась девка, серьезная, неулыбчивая. — А вы высокий, я по плечо вам.

— А вот примеримся. — Он встал рядом с ней, кося глаза на разгоревшееся лицо ее. — А верно, по плечо. Обнять можно?

— Воля ваша.

— А где же твоя воля? Против твоей воли я не хочу.

— А что это — против? Урод, что ли? Вон какой молодец, исхудобился только.

XXXII

Серафима одарила ее отрезом на платье, и Ляля порассказала о своем житье-бытье. Работает, как и прежде, на заводе, заработок хороший, надбавка за вредность.

Антон доучивается в институте, прирабатывает — караулит дачи и лодки. Помогает археологу раскапывать какие-то курганы. Рыбачит, с товарищами судачит. Кто бывает? Разные навещают. С нею мало говорит — и так все понятно. Велит ночью спать. «А я часок посижу». Утром встану, а он опять за писаниной. Или рыбачит.

— Писанину читал тебе?

— Зачем? У меня свои дела, у него свое: ни шатко, ни валко, ни на сторону.

— Не все же время молчанка у вас? Ну как он? Что думает?

— Да кто ж знает? То молчит, как язык проглотил. Думаешь — тут ли? А то разболтается, как на исповеди или спьяну. Даже боязно слушать. По-моему, он наговаривает на себя.

— А мужик он… как? Жалеет? — Серафима глядела в синие круги под глазами Ляли. — Ну?

— Да что это у тебя память отшибло?

— Резвая щучка. Сдала я тебе Истягина на хранение, а ты насовсем взяла. Тихая ты, паршивка! — Серафима наотмашку ударила ее по лицу.

— Не стыдно? Я же беременная.

— Прости, Лялька. Сорвалось. Уж очень у тебя самодовольное лицо. Гляди, надоешь Истягину!

— Не нужен он тебе, так зачем все о нем?

— Ох, не дай бог бросить дурака. Совесть заела.

Серафима сняла со своего пальца кольцо с камнем, надела на палец Ляли.

— Не знаю, почему он не возьмет записки свои? Целый ящик. Или ты возьмешь?

— Нет! Нет! Он не знает, что видимся с тобой.

— Намекни, пусть сам зайдет за ящиком.

По лицу Ляли пошли пятна, повлажнели глаза.

— Да что за обреченный вид у тебя? — гневно воскликнула Серафима. — Ну, говори!

— Ох, Серафима Максимовна, тиранишь нас и себя. Ну зачем он тебе? Ведь он дурачок, сама же ты говорила.

— Приглядывай за своим дурачком. Не форси своим тупым шагом. И почему ходишь некрасиво: носки вовнутрь, пятки врозь. Зад отстает… Гляди, как надо ходить.

Серафима прошла, как майским ветром обдала.

— Не буду расписываться с Истягиным, — сказала Ляля. — Все равно ты сманишь его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: