Была об этом какая-то статья в гарнизонном уставе, и хотелось дурашливо дразнить кого-то: "Не можете! Не можете! А что - не можете!" - как дразнятся дети.
Люди кругом представились сетью в воде. Где-то потянули сеть за один конец - и двинулись туда все тесно сплетенные ячейки, а он выпал и был на свободе и один.
Баррикады!.. Казалось чем-то далеким и ненужным. Придет утро и разбросают баррикады... Где-то уже были баррикады, и еще где-то... пришли и разбросали.
Сапоги почему-то стали тяжелее, и ноги плохо сгибались в коленях, задевали за камни... Задребезжали извозчичьи дрожки вровень с мелькнувшей крышей. "Но ведь нет уже одного смелого, - вдруг назойливо клюнула мысль. Нет! Нет! Нет!.."
Опять какая-то тревожная кучка черных людей на углу. Расползлись, когда он подходил, а за его спиной сползлись снова, как черные тараканы у хлебных крошек...
Тяжелый топот на поперечной улице. Длинная артиллерийская команда: "Левое плечо ма-а-а-рш!"
Кто-то верхом рысью продвинулся вперед и захватил улицу перед глазами. За ним поволоклось бессмысленно гремучее, темное... Еще один верховой и, как длинный хвост за ним, новое гремучее, темное.
"Пулеметы!" - догадался Бабаев.
Хотелось запеть вдруг какую-то странную песню, где были бы громкие команды, мелькающие любопытные крыши, колеса пулеметов.
Песня, впрочем, не была бы странной. Все, что было кругом, все, что приносила каждый день жизнь, уже давно перестало быть странным. Если бы на всех деревьях выросли сразу ярко-голубые листья, а небо стало изумрудно-зеленым, то и это не показалось бы странным.
Самое слово "странный" уже умерло. Бывают такие вздохи жизни, которые тушат сразу сотни понятий и зажигают вместо них новые. Пронесся такой вздох, и странное погасло.
Или хотелось идти и громко чавкать, надувая щеки, как чавкают турецкие барабаны в оркестре, пожирая тонкие остовы труб.
Шел и чавкал и делал намеренно широкие шаги, а в мозгу медленно двигалась мертвая рука и хваталась за колеса пулеметов.
Придут и разбросают баррикады.
В это время он будет спать, а когда проснется, то узнает, что были и нет уже баррикад, и битком набиты тюрьмы и казематы. Кто-то, многие, были свободны и теперь сидят под замком.
Неприятные серые глаза той женщины в номере чуть мигали, точно это было очень далеко и очень давно, и каждый тупоугольный встречный дом отбрасывал их дальше и дальше, как большая лопата.
Большая лопата перемешала жизнь, как тесто в кадке. Смешно было думать, что у кого-то есть или будут "свои" мысли.
Мелькнул страшно знакомый, как кусок собственной души, каменный угол той улицы, на которой он жил. Точно шкура была содрана - сползла штукатурка и обнажила кирпичи. Фонарь кисло разглядывал их и жмурился - надоело. Вот-вот начнет зевать и креститься, как ночной сторож, закутанный в овчины. Обидно равнодушный угол, как чье-то сытое лицо. Можно бы было схватить толстый кол и бить его наотмашь, чтобы вбить в землю.
И вдруг выросла серая тень, обдернулась, шагнула вперед, ему навстречу.
- Ваше благородие, вас дожидаюсь... Роту нашу вызвали по тревоге - за вами пришел.
В первый момент остановившийся Бабаев никак не мог осмыслить, кто это и зачем. Так трудно бывает угадать, что за предмет с берега отражается в воде, подернутой рябью. Но прошел момент. Что-то такое же знакомое, как кирпичный угол улицы, выступает из темноты, занимает в мозгу Бабаева свое особое, давно готовое место. Это - Везнюк, взводный первого взвода. У него широкая фуражка колесом, и один угол ее, левый, на четверть выше правого. В руке белеет бумажка.
- Нам - отдых; мы только что с караула! - точно хочет умолить Бабаев.
- Тревога, ваше благородие! Весь полк идет, - неумолимо говорит Везнюк. - Служба пошла, как на войне... бурикады...
- Бурикады? - повторяет Бабаев.
- Так точно... На Рабочей слободке...
- Бирюкады, ваше благородие, - тревожно встречает его Гудков, отворяя калитку.
Видно, что он не раздевался и не ложился спать: читал молитвы? думал о бабе?
Нарцис подпрыгивал, визжал, становился на задние лапы и пытался лизнуть лицо Бабаева.
- Бирюкады, берикады, бурикады... - отчетливо повторял Бабаев, отталкивая Нарциса. - Давай караульную форму, бирюкада!
Становилось весело.
Кто-то накидал поперек улицы ящиков и гнилых досок и назвал это мудреным словом. И вот теперь, ночью, идет туда целый полк, скачет эскадрон и везут пулеметы.
- Бирюкады, бурикады, берикады...
Нарцис все подпрыгивал и хотел поцеловать в лицо.
VI
Сто двадцать крепких ног, обутых в толстые сапоги, били по земле, как по клавишам огромного фортепиано, и земля встревоженно гудела все на одних низких басовых нотах.
Из шестидесяти один нес пучок новой веревки.
- Зачем веревка? - спросил Везнюка Бабаев.
- Вязать их, ваше благородие...
- Кого вязать?
- Нутренних врагов, ваше благородие... Командир полка приказали.
Почему-то вдруг стало неловко идти рядом с ротой, и Бабаев перешел на тротуар.
Он не шел: вернее, те удары солдатских ног по мостовой, на которые глухо отвечала земля, везли его шаги на буксире, как большой пароход маленькую лодку. Сам себе он казался легким, точно действительно эти шестьдесят сбоку растворили в себе большую часть его тяжести и понесли с собой. "Но ведь в этом нет никакого смысла, что вот мы идем куда-то ночью! думал он. - И там, куда идем, в этих баррикадах, тоже никакого смысла".
Как-то трудно было различить - хотелось или не хотелось уже спать. Та усталость, которая накоплялась постепенно за целую жизнь, как капли воды в земных скважинах, теперь проступила, колыхаясь, и, мягкая, заглянула прямо в глаза - длинное болото усталости с однозвучно-медными цветами.
- Левой! Левой! - деловито подсчитывал ногу фельдфебель Лось.
Не нужно было подсчитывать, но, может быть, и ему хотелось схоронить поглубже какие-то густые мысли.
Фонарей стало меньше. Выходили к площади перед Рабочей слободкой, где должен был собраться полк.
От луны отрывались пронизанные светом клочья, но, расплываясь по небу, тускнели, темнели и над низкой землей ложились тяжелыми мертвыми грудами, одинаково равнодушными и к тому, что уже случилось, и к тому, что должно было случиться скоро.
VII
- Может быть, убьют на баррикадах - по крайней мере видел "от трех бортов"... Это тоже чего-нибудь стоит, а?
- На бильярде? - спросил Бабаев.
- На бильярде, где же еще? В первый раз увидел. Князь Мачутадзе сделал: десятого в лузу. И нужно же: не успели кончить партии - бац, тревога!
Подпоручик Яловой курил, и маленький огонек выталкивал его лицо из темноты - круглый нос, безусую губу, козырек фуражки... лицо бледное, старое.
- Бац, тревога! - непроизвольно повторил Бабаев.
На площади ждали командира полка.
Темнота шевелилась, говорила, вспыхивала маленькими огоньками.
Бабаев представил "от трех бортов". Игрок рассчитал и ударил его кием белый шар-безымянку. Стоит и ждет, а шар оживает, послушный, кажется глядит, мыслит. Нужно броситься на другой белый шар с цифрою десять и вогнать его в лузу, но так, чтобы раньше он ударился в левый борт, потом в борт против игрока, потом в правый. Для этого нужно быть шаром сознательным и живым, как человек.
- С капитаном Балеевым играл... Балеев тоже игрок хороший - чисто кладет, мне нравится... А канцелярия все в дурака с Наполеоном жарила. Казначея чуть было в Наполеоны не вывели: восемнадцать раз остался... - бац, тревога!
Лицо Ялового еще вспыхивало и круглилось, но сделалось уже пустым местом для Бабаева, совсем пустым, как кусок темноты.
Чудился сзади чей-то кий, неумолимо меткий и жесткий: "от трех бортов" и в лузу. И когда будешь биться о борта, по чьей-то едкой насмешке все будет казаться, что идешь сам и делаешь именно то, что нужно.
Захотелось сказать что-то, бросить в это безразличное лицо, как в темноту, а темнота кругом уже дырявилась предутренним, качалась, редела, и, всмотревшись, Бабаев увидел лихой овал фуражки Ялового. Что-то безнадежное было в этом овале, и вместо того, неясного, с языка сорвалась пошлая фраза: