Онфим усмехнулся про себя. Будет им в памяти то побоище, субботний день пятого апреля! И треск от ломления копий, и звон от сеченья мечного. На кровавом снегу валялись орденские штандарты, а суздальский золотой лев стоял высоко, крепко. Четыреста рыцарей пало, пятьдесят пешими прибрели в обиженный ими Псков.
При общем ликовании Онфим улучил час, отпросился у князя проведать свою суженую. Вез дочери Пелгусия, как посулил, бирюзовый перстень, то и дело щупая за пазухой: не обронил ли? Кругом стояла тишина, безлюдие. Свет полной луны отражался белой мглой. Нева была подобна тусклому олову.
Каково же было его смятение, когда заря осветила разоренный посад! Хижины сожжены, изгороди повалены. Чей набег пережили Ижоряне? В растерянности бродил он между погасшими головнями, пока не натолкнулся на Ижорянского мальчика. Тот диковато выглядывал из-за обломков.
— Где Пелгусий? Где дочь его Олка? Что у вас стряслось?
Мальчик не понимал. Лишь имя Олки вызвало слабую улыбку на изможденном лице. «Значит, жива», — обрадовано подумал Онфим. Он догадывался, что жители укрылись в лесу. Но как отыскать их? Мальчик не знал или не хотел отвести. Ни угрозы, ни посулы не могли уломать его. Так несколько дней провели они вдвоем на пепелище, пока у Онфима не вышел срок. Пускаясь в обратный путь, он оставил мальчику часть своего съестного припаса и передал перстенек, завязанный в холстину.
— Для Олки, — твердил он.
Мальчик понял. Он долго глядел вслед Онфиму, а когда тот скрылся, стремглав бросился в еловую чащу.
Смерть отца
В 1245 году почти одновременно из Сарая тронулись в Каракорум — ставку великих каганов, — владимирский князь Ярослав с братом и папский посол Джиовани Карпини. Путь был далек и труден: за половецкими степями начиналась безводная пустыня. И хотя русский обоз был велик — везли даже гвозди для подков, — несколько путников умерли от жажды. Карпини наткнулся на их кости в киргизских песках.
Всю дорогу великий князь был сумрачен, тревожен, а его брат Святослав Всеволодич и вовсе повержен в ужас: Батыем был казнен Михаил Черниговский. Раздавлен двумя дубовыми плахами. В отказе пройти между огнями ордынцы усмотрели дерзкий вызов. И ответили немедленной жестокостью.
Очищение огнем и ритуальный поклон тени Чингисхана — условия одинаковые для всех, — никому не зазорные в понимании татар. С трудом удерживаясь, чтобы не проткнуть спину даже согбенного, распростертого в пыли, что должны были ощутить свирепые татары при виде выпрямившегося во весь свой богатырский рост — и все-таки трагически беззащитного перед ними — черниговского князя? Венец мученичества стал ему желаннее свободы и жизни: он погиб героем.
Сколько раз бессонно размышлял об Орде Александр! О чем еще мог пещься он, тоже стиснутый двумя плахами Востока и Запада?! Имя Михаила Черниговского пребывало в ореоле скорбного почитания. И все же... Правильно ли поступил он, в одиночку восстав против Орды? Прекрасна или безумна была его дочь Ефросинья, невеста Федора, когда, следуя порыву, навсегда затворилась в келье? Перед собою они были правы. А перед Русью? Оправдывает ли внутреннее веление любой поступок? Ах, разве не хотелось и ему, старшему из Ярославичей, достойно сложить голову в честной брани с татарами, смыв тем пятно с имени отца, который уклонился некогда от битвы на реке Сити! Никто не говорил этого вслух, но темная молва витала над сыновьями Ярослава. Не потому ли так безрассуден стал впоследствии Андрей в своих незрелых замыслах? Не оттого ли готов был ринуться на кого угодно с поднятым мечом Михаил Хоробрит? Александру это заказано. Русь, как лодья, шла по смертельно опасному плаву, требуя от него не геройской гибели, но поворотливости кормчего.
Мнения отца он уже никогда не узнал... Тело с пятнами от тайного яда было привезено из Каракорума в забитом гробу. Шептали, что на пиру ханша Туракина поднесла князю отравленную чашу.
Весть о кончине отца, который бывал и черств и мало внимателен к сыну, вызвала неожиданный для него самого взрыв горя. Слыша обрядовый плач княгини и ближних боярынь, он еле сдерживал себя, чтобы не зарыдать им в лад.
Отчаянное состояние, когда гортань отказывалась разжиматься для глотка воды, кончилось в одночасье. После глубокого сна Александр встал освобожденным. На смену явились запоздалые угрызения, что так мало, бесконечно мало он говорил со своим отцом. А ведь тот был человеком, проницающим глубь событий!
Смерть отца положила конец ученичеству. Сыновья ощутили независимость, силу, которую не перед кем стало смирять.
Первоначально за ярлыком на великое княжение ринулись дядя Святослав и брат Андрей. Батый не захотел нарушать лествицу — древний порядок наследования. Он отдал ярлык Святославу и ждал утверждения его великим каганом.
Оставаясь в стороне, в Новгороде, Александр думал о своих близких.
Дядя Святослав выступал с важностью, говорил густым басом, с расстановкой. Но это производило впечатление лишь в первые минуты. За всю жизнь он ни на вершок не приподнялся над заботой о себе самом. Сжигаемый тщеславием в борьбе с племянниками, он испил в Орде до дна чашу пресмыкательства. Однако, несмотря на непрозорливость и обидчивость, он не был вовсе бездарен. В нем билась художественная жилка. Ему любо было сидеть на крыльце, беседовать с мастером Бокуном, следить, как бережно вытачивал он на белых плитах Георгиевского собора то пышные древеса, символ вечной жизни, то поверженных драконов язычества... Бокун был умел, сведущ и истово кланялся, проникаясь в замысел князя: изобразить резьбою, будто собрал князь Святослав под свою руку и зверей, и птиц, и всю Русь. Святослав Всеволодич упивался этими мечтами!.. О нем можно было сказать виршами: «Душа моя! почему добра жаждешь, сама добра не творя?»
Второй дядя, Иван Стародубский, как был во всем послушен почившему брату, так готовился служить верной подмогой и племянникам. Все Ярославичи были удалы в битве и в ловитве, упрямы замыслами, отходчивы сердцем. В предсмертных словах отец обращался к ним так: «О возлюбленные мои! Плод чрева моего храбрый и мудрый Александр, и поспешный Андрей, и Константин удалый, и Ярослав, и милый Данило, и добротный Михаиле! Будьте величию державы русской настольницы».
Братья рознились не доблестью, а внутренней направленностью. Александр рано осознал свое призвание. Помыслы других очерчивал более узкий круг. Многое в Александре казалось им попросту блажью.
Добротный Михаил не добыл себе ни настоящей дружины, ни стола (дотла сожженную татарами Москву можно было скорее назвать теперь охотничьей стоянкой посреди дремучего бора, чем городом). К ватаге Хоробрита приставали ослушные боярские дети и бортники-шатуны: веселое братство, а не войско! Оно манило многие горячие головы. Даже Онфим, увидав Хоробрита впервые, пленился его бравым обликом, подумывая, не перейти ли от старшего брата к младшему? Но Александр был в то время обижен Новгородом, и справедливое сердце Онфима не позволило ему отступничества.
— Я не книжник, — говорил о себе Хоробрит чуть не с похвальбой. — Да и к чему мудрствовать? Люблю Русь, верен семье и готов стоять до последнего за ратных товарищей. Какое мне дело до других племен? Будут жить смирно — не трону; пойдут с мечом — стану биться.
Александр, способный спорить с Андреем до хрипоты, Михаилу почти не возражал. Михаил был прозрачен для него, будто алмаз. И так же тверд. Изо всех братьев, которые со временем неизбежно станут ему либо помощниками либо противниками, самым опасным казался Хоробрит. А ведь нравился ему больше других!
С Андреем они не раз стояли рядом, конь о конь, на поле боя. Вдвоем поехали и в Орду.
— Византийские монахи учили нас смирению, ныне к татарским ханам пойдем на выучку? — воскликнул в пути поспешный Андрей.
— Кровавого пота стоит мне это смирение! — ответил Невский, страшно поводя глазами. Но опомнился, усмехнулся, с усилием раздвигая губы. — Не смиренность, а понимание, — поправил сам себя, с досадой на обмолвку. — Если не приучишь себя думать о других народах без запальчивости, как угадать истинное место Руси между ними? Как узнать свою силу, не сравнивая ее с другой?