— Вы полагаете, он лицемерен?
— Отнюдь. Я говорю о глубине, а не о фальши. У фальши близкое дно. Что касается молодости, то, увы, никакой опыт не может заменить первоначального запаса сил! Александр каждый день настроен на борьбу. Каждый день и каждый час...
— Ваше преосвященство устали? — неосторожно обронил брат Ансельм. И осекся, встретив опасно сузившийся взгляд Суербеера. Впрочем, никаких обид: они одни в этой варварской стране, где рассчитывать можно лишь друг на друга.
— Я слабый человек, — кротко отозвался легат. — Тем смиреннее молю о помощи свыше, чтобы довести свою миссию до желаемого конца.
— Амен, — с чувством отозвался брат Ансельм, который рассчитывал остаться правой рукой Альберта Суербеера в недавно назначенном ему епископстве Пруссии, Ливонии и Эстляндии, но теперь понимал, что оплошная проницательность не будет прощена.
Думая об этом с досадой и горечью, он продолжал смотреть на своего начальника с прежней беззаветной преданностью, даже некое подобие слезки навернулось на глаза. Легат отвечал ему не менее ласковым отеческим взором, словно уже репетируя следующую встречу с новгородским князем.
Ранним вечером того же дня Александр Ярославич по узким лесенкам прошел в терем. Накрапывало.
Княгиня не ждала его, была неприбрана, но темные косы так величаво обрамляли чело, что и жемчужный венец, казалось, лучше не украсит. Александр Ярославич посмотрел на нее с удовольствием. И — без нежности. Она привыкла к такому взгляду, даже не вздохнула. Черты осветились приветливостью.
— Слыхала, какой выгодный союз нам предлагает латынский папа? Поход рыторей на Орду да королевскую корону в придачу. Что, мыслишь, мне ответить?
Княгиня проговорила с отвращением:
— Погано и говорить про то. Будто в постный день оскоромишься.
Александр Ярославич взглянул на нее со слабой усмешкой.
— А как же управиться с Ордой? И отринуть ли корону?
— Орда — наказанье за грехи наши, — набожно ответила княгиня. — А корона... каменьев драгих в кладовых много; златокузнец Хотиброд скует тебе любую корону. Зачем от латынцев домогаться, чего сами имеем?...
В опочивальне, подставляя сапог Онфиму, чтобы тот стянул, князь Александр Ярославич спросил:
— Как считаешь, ежели взять под начало шведских рыторей и тевтонцев, которых мы с тобою бивали, да еще русские дружины скликать со всех земель, сломим сообща Орду? Говори по совести и от сердца, а то у нас, князей, есть привычка слушать только самих себя.
— Коль снаряжение будет доброе, да под твоей рукой, сломим не сломим, а помужествовать можно.
— Э, нет. Либо мы их под корень, либо они нас.
Онфим присел на кабанью шкуру возле княжеской изложницы, задумался с сапогом в руках.
— Ну а ежели веру на латынскую менять, что, к примеру, твой отец скажет? — продолжал князь. — Даст воинский припас, снаряжение? Или проклянет нас?
— Мой-то не проклянет, пожалуй, — с сомнением в голосе проговорил Онфим. — Их дело купецкое, абы выгода да прибыток.
— А сам? В латынца перевернешься?
— Я как ты. Велишь, перевернусь. Ай решил?
— Ничего еще не решил. Задуй светильню, спать пора.
Тяжесть выбора
У русских людей не было кичливого превосходства перед другими народами: душу не разъедала ущемленность самолюбия. Двигала ими во все времена жажда справедливости, достаточно сильная, чтобы не щадить жизни.
Нравственное чувство Александра Невского формировалось вокруг главной идеи времени: убережения Руси. Его особенный характер пробудился рано, продолжая крепнуть от испытания к испытанию.
Понимал ли он в полной мере ответственность своего решения? Тщетно пытаемся мы обозреть путь, который еще не пройден. Лишь отступя на годы и столетия, можно понять, где был у истории горный взлет, а где овражная оступь.
Придя в парадные владычины покои, знакомые ему с детства, князь сказал напрямик:
— Поговорим, отче, о державе. Не один я, но и ты поставлен печься о ней. Богу ведомы тайны сердец человеческих, он зрит грядущее как настоящее. Но можем ли мы, грешные, знать, в чем будущая польза? Жду твоего совета.
Спиридон, еще дюжий и чернобровый, несмотря на постную жизнь, опустил веки в минутном раздумий. Начал осторожно, издалека.
— Премудра пчела и сладостен плод труда ее; им же люди насыщаются и светло веселятся. Так и я насыщаюсь твоих словес, сыне. — Заметив нетерпение, омрачившее лицо князя, прервал: — Не буду убеждать, что отступничество от веры сходно с нашептыванием змия на ухо праотца нашего первозданного Адама, чем и привел того на преступление. Тебя отступником не чту, но радетелем земли Русской. Час суров, жребий тяжек. Верить ли папежным лакомым посулам — сам разочтешь. Сломишь ли Орду с ратью иноплеменников, что придут за добычей, а не ради Руси — и это тебе ведомо более, чем мне. Но что поколеблешь души разбродом, меняя привычный обряд на латынщину, на это укажу. Вспомни упорство язычников, качанье людишек к волхвам чуть не до сего дня. Пращуры твои ставили крест, чтоб собрать вокруг него Русь, утвердить единство всех ее концов. Боюсь, всколеблешь снова землю, и рассыплется она по песчинкам. Больше мне сказать, князь, нечего. Твое дело, твой и ответ.
Спиридон встал, мимолетно благословил Невского и удалился в молельню, неслышно ступая бархатными сапожками, скрытыми длинной рясой.
Лежа в темной опочивальне, Александр размышлял. Прав умный попин, греческая и латынская веры одинаково пришлы для Руси. Не в богословской разности смысл! Ежели Русь воздвигла над собою одно знамя, а Рим другое, не есть ли в этом закладка камней, как в фундамент дома, для будущих свершений? Знаем начала, не знаем концы... Какая судьба нам уготована? Мыслю, что надлежит Руси стать твердыней, а ныне кладем лишь первые камни. Течение времени — мост невидимый; деяния наши — подпоры того моста. Дам сейчас промашку, ошибусь за всю Русь! Как вынести тяготу души? Спас Полуночный, вразуми...
Несколько минут князь лежал, повторяя молитву, вслушиваясь то в шелестение дождя, то в мощное сопение Онфима, спящего у порога. Кликнуть, чтоб вздул огня? Не надо. Мысль пришпорило, она понеслась дальше. Так ли уж велик грех отступничества от греческой веры? Преславная Византия давала множество примеров переменчивости. Гоже ли нам слыть простоватее своей наставницы? Нет, нет... Скользкая дорожка! Истинно латинское лукавство. Может, прав брат Хоробрит, говоря, что русич мыслит не мудрствуя: либо светло, как солнце, либо темнее мглы за предельной, кромешной. А где свет, там и правда. Ах, если б и он мог ухватиться за такую двухцветную простоту! Но есть иные краски, зыбкие, как на рассвете... Встает набатное утро над Русью. Непростое время, и куда от этого денешься?
Пришел на память недавний спор между дядей Святославом и Михаилом Хоробритом. Они с Андреем сидели поначалу безмолвно. Дядя был разобижен утратой великокняжеского стола, мечтал о нем еще с той поры, как воздвигал в своем Юрьеве-Польском дивный собор, на зависть старшим братьям...
Ныне, насупившись, говорил не с новым великим князем Андреем, только что получившим от Батыя ярлык, а с неистовым Хоробритом. На Александра даже не смотрел, сердясь за его уступчивость.
Спор касался недавнего прошлого. Дядя говорил о безумстве становиться поперек движению, раскидывать руки наперерез буре, как рязанцы. Прислушаться бы им в свое время к мирному посольству Орды — ведь без войска пришли, с одною бабой-толмачкой. Коль и было скрыто коварство, то в чем оно у сильного-то? Нет, любезные сыновцы, стою на своем: с Русью татары мыслили поладить миром. И чего обидного, что десятинную дань требовали? А Русь не налагала дань, когда вошла в пределы мордвы, черемисов, в емь и чудь? Повсюду установлено: слабейший платит.
— Срам признать себя слабейшим, не изведав брани! — вскричал Хоробрит.