Освобожденный город тих и пуст.
По улице медленно идет Дорошенко.
Он словно боится увидеть родной дом.
А в пяти шагах от него, как тень, неслышно идет Автономов, корреспондент.
Дорошенко подходит к дому.
Певуче простонала калитка...
В палисаднике, под окнами, - могилка.
Ни креста над ней, ни знака.
- Чья?
Задрожал Дорошенко, чуть не упал. Прислонился к изгороди.
- Чья? - прохрипел он.
Никто не ответил ему.
У калитки смущенно остановился Автономов.
Дорошенко рывком бросается в дом.
Упала висевшая на одном гвозде дверь.
Мусор и хаос в передней...
Битое стекло...
Холодный, нежилой дом...
Дорошенко вошел в большую комнату. Вероятно, здесь была столовая. Сейчас в ней - запустение, битая мебель, грязь.
Дорошенко прислонился к косяку двери. Закрыл глаза, и вспомнилось:
Большой стол - большая семья за ним. Много друзей. Во главе стола он сам, в пиджаке. Рядом с ним пышнотелая и красивая жена. Тут же дочка, Галя, пятнадцати лет. Шустрый, вихрастый Юрка. И гости... Все подпили, все веселы.
Наклоняется к Дорошенко агроном Шулейкин, говорит:
- Завидую я тебе, Игнат Андреич! И жена у тебя красивая, сдобная. И детей много, и дети хорошие, и сам ты, председатель, при полном здравье... До высокого места дойдешь! - И Шулейкин чокается с ним.
Разбивается бокал, осколки со звоном падают на пол... Стоит Дорошенко, прислонившись к косяку двери, - офицер в запыленной гимнастерке и буро-желтых от глины сапогах.
Наконец отрывается он от косяка и медленно идет по пустому дому. Сзади чуть слышно, как тень, идет Автономов... Дорошенко входит в спальню.
Знакомое старенькое платье жены валяется на полу. Дорошенко поднимает его... роняет...
Над туалетом, на одной кнопке, болтается фотография Гали, дочки...
В открытом ящике - маленькая стопочка писем. Дорошенко берет их. Читает.
"Мамочка, родненькая! Я пишу тебе из немецкого города Ландсберга, куда нас пригнали неделю назад. С Юриком нас разлучили еще в Польше, и где он не знаю. Ах, мамочка! Если б я могла написать все, что переживаю и чувствую, - но все писать нельзя, и слезы душат меня. Где мое детство? Где моя мамочка дорогая, где мой папа, где родина, где Юрик, где подруги?"
Зажав письмо в руке, идет Дорошенко.
Его лицо черно. В мрачных глазах застыла невыкатившаяся слеза.
Он входит в кабинет.
Здесь, видно, жил немец. Здесь еще пахнет жильем.
Чужой запах. Чужие вещи. На спинке кресла болтается немецкий мундир. На столе - рюмки, огрызки еды. Немцы бежали в панике.
На столе большой портрет немца-офицера. Он улыбается гордо и самодовольно. Дорошенко опускается в кресло у стола. Молча сидит он, словно окаменев.
А в раскрытое окно лезет, лезет ветка акации и - как три года назад сыплет лепестки на подоконник.
В дверях появляется Автономов...
Кашлянул...
Не обернулся Дорошенко.
Сидит молча.
Машинально трогает вещи на столе: свои вызывают воспоминания, чужие напоминают о том, что случилось.
Чужая трубка на столе. Чужой кисет. Своя пепельница.
Свой письменный прибор. Неотправленное письмо попадается Дорошенко на глаза.
На конверте немецкий адрес.
Механически берет Дорошенко письмо. Из конверта сыплются на стол фотографии. Это все портреты того же немца-офицера... Вот он на улице... Вот он с товарищами... Вот опять он...
И вдруг, как зверь, закричал Дорошенко.
Так страшно крикнул он, что задрожал Автономов у двери.
Мы видим фотографию, которую держит в руке Дорошенко.
Вот она крупно, на весь экран:
У виселицы - жена Дорошенко. На ее груди вывеска: "Жена бандита Дорошенко". И рядом - веселый, щеголеватый немец-офицер, тот, чей портрет на столе.
Заплакал Дорошенко.
Упал головой на стол, рыдает...
Тихо подходит Автономов. Сочувственно наклоняется к другу. Трогает за плечо. Подымает голову Дорошенко. Смотрит на журналиста. Не узнает, и не удивляется, и не говорит ничего.
Страшны сейчас глаза Дорошенко!..
Он снова берет конверт...
Немецкий адрес на нем. Вероятно, адрес семьи офицера-палача...
- Ничего, капитан! - пытается утешить Автономов. - Ничего, брат!..
А Дорошенко смотрит на конверт. Сухой ненавистью горят сейчас его глаза. Он читает адрес на конверте:
- Герр Отто Шульц. Берлин. Моабит. Моабитштрассе, 117.
И повторяет:
- Берлин. Моабит.
И это звучит как приговор.
...Прямо на зрителя ползет танк.
Танковый десант на нем.
Веселые лица.
Жидкая грязь из-под гусениц.
Вытягивается во весь рост пехотинец, протянув вперед руку, кричит:
- Ингул, ребята!
...Человек двадцать солдат выстроились на улице сожженного села.
Это - пополнение.
Новенькие шинели еще топорщатся горбами на спинах. От шинелей еще пахнет складом.
Капитан Дорошенко вышел к солдатам.
- Здравствуйте, товарищи! - сказал он негромко.
- Здравь желаем! - нестройно ответили бойцы.
Капитан скользнул взглядом по обмундированию.
- Пополнение? Хорошо. Нужно. - Опять посмотрел. - Воевали уже?
Солдаты смущенно заулыбались.
- Да нет, не воевали! - ответил, наконец, пожилой солдат. Его звали Иван Слюсарев. - Только охоту имеем.
- И не отступали, значит? - уточнил Дорошенко.
- Нет...
- И как мы хлеб на полях жгли - не видели?
- Не видели...
- И как фашист злодействовал на нашей земле - не видели?
- Знаем, а... не видели...
- Вы откуда родом-то? - усмехнулся Дорошенко.
- Сибиряк я... Иркутской.
- А-а! Значит, там... впереди-то... никого у вас нет, семейных?..
- Нету. - Слюсарев немного смутился. - А что?
- Ничего, - ответил Дорошенко. - Просто знать надо, - помолчал немного. - Мне злой боец нужен. Злой на гитлеровца. А вы... вы горя не видели.
Слюсарев посмотрел на него, чуть усмехнулся.
- А мы и не из злости на войну пришли. Мы - по сознанию...
- У нас не за себя злоба на врага, - проговорил другой солдат. - У нас на него сердце за всею Расею...
- А у меня, ребята, - вдруг тихо сказал Дорошенко, - гитлеровцы всю семью разорили... - Он скрипнул зубами. - До Берлина я должен дойти.
- Что ж, - улыбнулся широкой светлой улыбкой Слюсарев. - И мы, гляди, собрались на Берлин.
...Развезло дороги... Грязь... Наступление...
Меся бурую глину, бредут бойцы.
Тяжко!
Дождь.
Завернувшись в мокрую плащ-палатку, весь обрызганный грязью, похудевший и измученный, идет впереди своей роты Вася Селиванов.
- Д-да... - говорит он Автономову. - Грязное дело - война!
Корреспондент застрял в грязи. Сапог увяз. Автономов с трудом вытаскивает сапог и обувается.
- Тяжело? - спрашивает он не то себя, не то идущего мимо бойца.
- Ничего! - отвечает солдат. Его зовут Бровкин Егор. Он останавливается, вытирает пот со лба. На его спине - плита миномета.
- Ничего! - повторяет он. - Вперед идем! - И улыбается. - Когда назад шли, действительно нога была тяжелая, неохотная. А как вперед идем - нога легкой стала, сама тянет.
- И технику на себе тащите?
- А что сделаешь! Транспорту ходу нет.
- А человеку?
- Человеку что! Человек все может! - И солдат проходит дальше.
Корреспондент задумчиво смотрит ему вслед. Потом вытаскивает блокнот, записывает, бормоча про себя:
- Дороги наступления... Техника - на спине... - Задумывается, смотрит на дорогу, потом пишет снова: - Они слились вместе, в одно тело, - воин и его оружие, стальная плита и человек. И еще не известно, в ком из них сталь крепче.
Подходит Селиванов.
- Да... Про то, как мы форсировали реки, уже и песни и поэмы написаны, - говорит он. - А кто напишет про то, как мы эту грязь проклятую форсируем? Напиши хоть ты, Федор Петрович!