— Честное общежитское слово! Вернусь живою и расплачусь с тобою валютою!

— Валютою, — передразнила меня Тина, — которая плавает в унитазе!

Известный писатель Евгений Михайлович Богат помог мне получить командировку в зону усиленного режима через журнал «К новой жизни». С паспортом, временно прописанным на койко-место общежития по лимиту, где не указаны ни квартира, ни комната, я пошла в Политотдел МВД СССР на собеседование. Журнал мне оплатил командировочные сто рублей, в Политотделе помогли купить билет по брони. Подруга Гэсэгма Очирова посадила меня в поезд, помахала рукою! Чемоданы туго набиты, словно камнями.

Эх! Что меня гонит в тюрьму северную?! Назовем это чувство заочною любовью или жаждою любви великой… Ее мне среди суеты и Лимита не найти никогда. Может, в тюрьмах она заточена и раскаленными железными когтями скребет стены? Как прекрасно сесть в поезд с сердцем полным ожидания любви и счастья! И так счастливо мечтается в дороге без забот! Чуть не написала без страха… Страха в сердце нет, лишь сомнения точат, как черви яблоко познания.

Вперед, мой поезд! Прекрасны все виды из окна, даже с уплывающими назад уборными… движение красит нашу жизнь. И чай красивее, и краснее вкусом, чем в застое, в нем сотрясение бурлит. Устали глазки? Точи язык, как кинжал, говори что хочешь, тут все свои на сутки, трави любой анекдот, задавай глупые вопросы — ответят, все простят. И смейся, наконец, беззаботно, как богиня, поезд скорость набирает! И не упадет, как самолет! Сойдет он с рельсов — не беда, очухаемся, встанем все, пешком пойдем на север. Возьму каменные чемоданы в руки и поперла вперед! С семнадцати лет езжу по стране с такими чемоданами одна, не надорвалась, как сильна я, как паровоз! От Сахалина до Кишинева, от Ялты до Печоры изъездила Родину свою.

Алтан Гэрэл — мятежная душа, сатанинская кровь, львиное сердце! Самостийный странник! Все будет о’кей!

Жизнь, товарищ, заваривай —

И расхлебывай сам!

Кажется, Михаил Шиханов в Бурятии выдал эти радостные строки.

Это было 29 августа в полдень, когда я с содроганием увидела всего змея во всем переплетении круговерти ада:

Разваренный змей ползал, извивался, Замороженный змей застыл вечным льдом, Высушенный змей рассыпался сухою чешуей и перхотью. Ни капли крови не было у змей,

А сердце билось кровью всех кровей.

Таким я увидела впервые Мелентия Мелеку в комнате свиданий.

Исчадие ада ни о чем не говорило, оно молчало, оживало, дыхание согревалось, сердце у него набухало, росло, казалось, что это существо искало самого себя. Коксующийся уголь разгорался! Я дала ему махровые носки, две пары привезла ему, он тут же надел сверх своих изорванных, синтетических. Заварила кофе, подала ему в большой алюминиевой кружке, что стояла на столе, испытанная, с несмываемыми пятнами во вмятинах, обжигающая голодные губы до пузыринок! Зубы Мелентия, забронированные каким-то легким металлом от крошения, стучались о края кружки. Оказывается, что мастера-зэки из медицинских банок куют себе коронки. Боже, как Мелентий пил запретный кофе, словно нектар небесный! Мы чокнулись шоколадом «Вдохновение» и потихонечку, как мыши, погрызли сладострастные тающие дольки, но расплавленный шоколад застревал у меня поперек горла. Как мне страшно и стыдно было невольно глазеть на изуродованные руки, похожие на пепельные куриные лапки в чешуе! Ноготь на левом мизинце раскромсан, искрошен словно ювелирными щипцами неизвестно зачем-то…

Свежебритая голова выпирает белизною капусты, худое изможденное лицо горело каждою порою, освещенное любовью, как лицо художника-подвижника. Огромная бордовая бородавка, как перезревшая ягода, села за ухом, эта бородавка, вся в сморщенных пупырышках и узорах, как изюм, вопила всеми дыринками от лезвия нечаянной бритвы, которая может полоснуть толстую горловину паразитки. Мне вдруг захотелось, чтобы на эту наглую бородавку села пчела-матка и ужалила ее насмерть, чтобы она высохла бескровно. А серые ласковые глаза Мелентия загораются, вспыхивают от величайшего смущения и стыда! «Сдалась тебе моя бородавка!» Он снял напульсники со страшных рук, это широкий ремешок для спасения сосудов при поднятии тяжестей. О, как круто вздуты вены, словно веревки переплетенные, кажется, что вот-вот они лопнут и кровища зафонтанирует! Мелентий говорит, что у него теперь разжижилась кровь от скудного питания и неволи, от ран кровь сразу не сворачивается, течет ослабшая кровь, как водица… О, господи! И кровушка-то в нем отощала, а в ком-то до того зажирела кровь, загустела, что не капнет ни капельки. Переливать цистерны жирной кровушки угнетателей ослабевшим нищим людям серебряными черпаками…

И сидит бледный Мелентий в монашеском черном одеянии, но пылает желанием, жаждет ласки, алчет сердце слияния! Какая священная концентрация всех земных желаний пылает и кипит в нем! Священный пламенный экстаз жизни клокочет, как сгусток нектара в переполненной чаше любви годами неволи страшной. Пей без дрожи, не беги, как заяц от удава! Подними бокал нектара, как вызов небу самому, пусть видит одноглазое Око, одеяло дырявое, простыни серые в заплатках, полы немытые, матрас изодранный — о ложе моей невинности не в розах белых, голубых… Все мы обмануты миром, самим человечеством отравлены. Что есть святость? Это противостояние подлому рассудку, всей земной косности назло действовать сердцем своим. Пусть целует убийца меня до дыр и будет счастлив несказанно! Что судьба? Сегодня правлю я судьбою. Не удирать же теперь, еще повесится горемыка-зэк, не совершу я грех. Какие иссера-серые глаза и какая обезоруживающая искренность! Как все это странно, не глуп ли он? Все мы люди глупы непостижимо. Угощает он дольками шоколада и апельсина, ошкуривает, в рот мне кладет. И какие робкие, виноватые движения этих роковых рук!

И как будто онемел Мелентий от моего очного явления…

— Господи, ты, что ли, со мною переписывался? — спросила я прямо.

— А кто же? А теперь сгораю со стыда, — ответил он искренне. Голос его звучал слабо, мягко, взгляд выклянчивал величайшую милостыню любви, и мое женское сердце дрогнуло. Какою будет жестокостью и обманом, если сейчас же сбегу, бросив ему набитые книгами и продуктами чемоданы, ими он и не интересуется вовсе. Мелентий же будет обманут всем миром, самим Человечеством, чтением самого Гельвеция «Об уме», «О Человеке»…

Да вот же Он — человек перед тобою, с которым ты — воображуля — переписывалась столь страстно, искренне… И не надо искать другого Человека в иных мирах, в чужих странах. Мы с опаскою, каждый со своим страхом поочередно поглядывали на серые, застиранные до дыр простыни на кровати, стопкою лежащие на темном ветхом одеяле. Мелентий волчьим нюхом голодного чуял, что я сейчас удеру и он никогда больше меня не увидит в жизни, он ловил мое дыхание, каждое невольное движение, напряжение, расслабление, запах, чувствовал меня всю. Да, этот Дом свиданки прилегает к зоне, к самим воротам тюрьмы, охраняется часовыми.

Что будет сегодня с нами? Что будет с Мелентием, если я сбегу?

— С моими руками только помирать, — вымолвил он робко, с бесконечным смирением, уже приговоренный мною…

Я встала из-за стола. Мелентий встал и подошел ко мне близко-близко, виновато взял мою руку на прощанье, прижал к щеке своей пылающей, зажмурил глаза… И я неожиданно от огромной женской жалости, раздирающей меня, погладила его худое, изможденное лицо, которое согревало мои окоченевшие руки.

………………………………………………….

— Во-во-во! Смотри! — живо и трепетно позвал меня Мелентий к окну, я подошла и через приподнятую штору увидела осужденных, прибывших из леса под конвоем с собаками. Открыли ворота тюрьмы, а их по одному быстро, профессионально обыскивали перед воротами, они по очереди подходили в сапогах, ватниках, в шапках, поднимали обе руки вверх. И я видела, как формально скользят руки по бокам, как смягчается обшаривание. Глядя на них, на своих товарищей, Мелентий возбуждался все более, словно боялся, что на моих глазах произойдет при обыске оплошность и обнаружится что-то недостойное, спрятанное.

Это был момент, когда сгущалось безобразие среди черно-серой массы заключенных со съеженными лицами. Ручным обыском ничего не нашли, только воздух был взбаламучен, передерганы мрачные лица согбенных невольным трудом. Занавесили изыски обыска и сели за стол переговоров… с алюминиевыми кружками, обжигающими голодные губы.

До захода солнца пришел замполит за мною, чтобы проводить меня в гостиницу ИТУ. Я сидела уже одетая, в осеннем пальто, поджав ноги от холода, завязавшись коричневым крепдешиновым платком с кистями. Замполит с подозрением несколько раз взглянул на стопку сложенного белья на ветхом грязном одеяле. Со стола он убрал фольгу от шоколада, как следы неположенных продуктов.

— Гражданин начальник! Осужденный Мелека провел свиданку нормально! — доложил Мелентий при мне, и я впервые рассмеялась в тюрьме.

Мелентий, словно воскресший Христос, шатаясь, ушел с моими чемоданами, не оглянувшись, не попрощавшись. Со странною обидою я проводила его глазами, пока он не исчез из коридора.

Мы с замполитом бодро зашагали к гостинице. Настроение у меня улучшилось, мучительные запахи простыней развеялись от ходьбы.

Какое облегчение освободиться, избавиться от чугунных чемоданов, растянувших мне руки! Осталась только боль в мышцах…

Расконвоированный осужденный Глеб Тягай служит в этой гостинице со всею страстью. Ему пятьдесят пять лет. Теперь он отмечается в зоне с 12 до 14 часов, а в остальное время мечется как угорелый, крутится, кружится, убирает, рубит дрова, носит воду, топит баню для начальства ИТУ, копает картошку, варит для постояльцев, собирает грибы, ягоды, удит рыбу, сторожит все вокруг… О, как несется гончею Глеб Тягай — резвее всякого молодца! «Для лихой собаки — семь верст и в колонии не крюк». Бегает по утрам, тренируется, чтобы не ослабнуть, не опуститься. Тягай затопил баню для начальника отделения, и я успела попариться в ней, смыть грязь от Москвы до Чикшина. Неутомимый Глеб сварил свежую картошку, принес молока в трехлитровой банке от коров подсобного хозяйства, хлеб со склада, поджарил хариуса. Подкармливают на всякий случай — вдруг окажусь членом какой-нибудь комиссии? И Глеб Тягай не ужинает со мною, сколь его ни зову. Умер его отец, которому было восемьдесят лет, получил телеграмму от жены, выпил немножко, помянул украдкою, зеленые глаза Глеба поблескивают. Вспомнил он, как мать надела ему на шею серебряный крест, как благословение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: