— Крест был из чистого серебра, и я запаял его в свинец, чтобы сявки[17] не позарились, Отняли падлы, нюх собачий! Шмонают так, свинец насквозь видят, сявки! — и от возмущения Глеб Тягай плюнул в горящую печь, плевок шаркнул по алым углям и взорвался нежными лепестками пепла. Черными задубевшими пальцами отер влагу с уголков глаз, жара пышет у печи, разомлел Глеб Тягай, но рад ли необычному собеседнику? Не знаю. Бывает, конечно, выпьет он украдкою остатки водки из стаканов, когда захрапят офицеры, ведь ему надо убраться, вымыть посуду, закрыть печь без угара. И жена к нему приезжает каждый год с пирогами, жена его любит крепко, ждет не дождется своего расторопного мужа, слава богу, год остался кочегарить! Деньги у него на лицевом счету не переводятся. Вернется домой, отдохнет за все девять лет, «брошенные шакалам под хвост», будет только жену кочегарить да спать сном медовым.
— Наишачился бессловесно, что говорить разучился! — и Глеб Тягай, зажмурившись, разглядывает свои деревянные черные руки в мозолях.
Он подравнивает угли множество раз, сдувает с них пепел, боясь закрыть печь с угаром, задвинул заслонку не впритык и наконец-то уходит ночевать к себе в халупу, а я закрываю дверь на железный крючок и сваливаюсь.
Ночью меня мучили умершие родители упреками, криками и слезами:
— Свет души нашей — Алтан Гэрэл! Кто из нас мог предвидеть такой позор, что попадешь в тюремные когти-клыки?!
Мне было мучительно жалко рыдающих родителей, и я не находила ни одного слова для оправдания своего сердца, которое надрывалось невинно.
1 сентября 1980 года, понедельник.
Что такое «Личное дело» осужденного? Фотографии Мелеки, снятые анфас и профиль в первые месяцы после преступления, бритый, в черном, необычайно возбужденное лицо с невольною полуулыбкою при вспышке. На снимках надписи — Мелека. Волосы чуть-чуть отросшие. Отпечатки всех пальцев. Его приметы: рост 1 метр 77 сантиметров, размер обуви 41, глаза — серые, особых примет нет. А бородавки, которую потом, будущим летом ужалит пчела-матка, нету… Здесь хранится его аттестат зрелости с хорошими оценками. Актов об отказе от работы у него нет. Зато сколько фотографий пляжных женщин, которые прислали его глупые братья и дружки, хранятся в личном деле надежно в несгораемом сейфе! У меня зудели ногти, чтобы изорвать их в клочья и спалить в печке!
Вырвется на свободу и получит в подарок кучу пожелтевших фотографий давно состарившихся чужих женщин, которые вряд ли узнают его, если и суждено им встретиться после двенадцати лет заключения!..
Пошли с замполитом в гости в секцию, где нас встретил Мелентий с завхозом. В секции барака живут около тридцати человек, двухъярусные узкие железные кровати аккуратно заправлены, матрасы со всех сторон обернуты темно-серыми старыми одеялами. В плоских подушках я прощупала затвердевшие комья ваты. Вот где, други, коммунизм при бедности! На двоих положена одна тумбочка, в тумбочке хранится все богатство осужденных: письма, конверты, тетради, учебники, книги, полулысые зубные щетки с редкою щетиною…
Мелентий показал мне мои же письма, подшитые, такие донельзя истрепанные, облапанные, почерневшие, что мне стало жаль себя. Какая у меня популярность в каталажке! Мелентий достал свой драгоценный альбом, который частенько спасает от пожаров во сне, первою показал Алису Васильчук с сыном на руках — существо необыкновенно женственное, славное и легкое, лицо с лучезарною улыбкою обращено к сыну, ребенок в тяжелом пальто и в мохнатой шапочке так и давит, тянет вниз грациозную легкую фигуру матери. Алиса стоит в черной кофточке с горлышком воланчиками и белом сарафане с пуговицами. Как странно, что такое летучее очаровательное создание двадцати двух лет потеряло всякое желание жить из-за гнусных безмозглых кобелей, пьяных самцов вокруг… бросила сыночка на произвол судьбы, а на фотографии с таким обожанием к нему устремлено ее мягкое, нежное, сияющее лицо матери! Оно такое беззащитное в этой чистой улыбке…
Ну, Стелла Петровна, здравствуй! Угловатая, худая, жилистая, светловолосая, умнющее лицо с лучистыми глазами, просящими, лукавыми, цепкими, полными скрытых страстей. О, такие сразу не теряют волю к жизни, у нее на крепком лбу словно светилась печать долголетия! «Какие разные женщины были у Мелентия», — и я невольно сравнивала себя с ними.
— А теперь обнимаю батарейку теплую, по блату! — говорит. Он спит в углу, в почетном, завидном месте рядом с батарейкою.
— А где же пузырь Руслан Безкаравайный-то?
Отец показывает Аленушку, вылитую себя, Неллечку — копию Стеллы Петровны и Русланчика — братика своих дочерей.
И как-то не сразу замечаю, что Мелентий сегодня нарядился в новый черный молескиновый костюм, видна белоснежная майка-сетка из-под лацкана, голова свежа, как капуста на грядке, может, за ночь дружки ему вновь обрили голову? Он пьян от счастья и. может, кричал среди них: «Лафа!» Вчера вечером устроил праздник в секции, раздал всем по помидору и по головке чеснока, а самых близких угостил апельсинами и салом.
Но что творится в этих секциях зимними долгими вечерами, когда по тридцать преступников предоставлены самим себе и никакое Око не проникает через щели? Аккуратно вытянутые одеяла хранят их лежбище, ждут укрыть их от холода, голода и всех тюремных бед. Откуда получают эти вытянутые в ниточки одеяла? Наверное, одеяла БУ поступают в тюрьмы. У нас в общежитии новые хорошие одеяла коменданты и директора обменивают на свои старые, конторские крысы обворовывают рабочих в общежитии безнаказанно, новую мебель. выделенную лимитчикам, везут на свои дачи.
Пошли мы с замполитом в столовую колонии, которая сотрясалась от топота сапог и грохота металлической посуды, которую швыряли, словно для стука, шума и грома в спектакле художественной самодеятельности. На кухне, где работают повара, мне дали поужинать. Я съела густой вкусный-превкусный борщ, только от кусочков мяса у меня в зубах скрипел песок, который я извлекала ногтями, боясь выплюнуть на грязный пол. Вот такие грязные, жирные полы черною водою моет Глеб Тягай, копает картошку, и потому руки у него почернели, как угли, сгорели на черной работе. Перловую кашу с подливой съела с удовольствием. Может, повара мне отвалили из своего котла? Мне, голодной лимитчице, и тюремная пища вкусна, ей-богу! Но вечен ли мой волчий аппетит?!
Небольшая библиотека тюрьмы завалена общественно-политическою мертвечиною, утопает в макулатуре, которую не читают. Мало художественной литературы, может, хорошие книги на руках, я откопала для Мелентия «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, «Во сне ты горько плакал» Юрия Казакова, «Повесть о лесах» Паустовского.
Какая крупная голова у Иванки, которого зэки окрестили Мифом. Алименты надежно оседлали мужчин, как двугорбых верблюдов, и погнали на грехи ловкие… И только в тюрьме за колючею проволокою не сбежать им от алиментов! Так и вижу мужчин двугорбыми верблюдами, где восседает Его величество Алимент с Указом, пугая одиноких женщин, скачет бессмертный черный всадник без сердца, чтобы накормить силою брошенных детей своих. Если бы тот гуманист, который изобрел волшебные алименты, увидел и услышал все визги, слезы, мольбы, обманы гениальные и преступления, которые взбаламутит черный всадник, всю подлость этого вынужденного блага для детей, то ужаснулся бы от вечного роста семени гнилых плодов.
Бледное лицо убийцы словно вытягивается от моих мыслей, с готовностью свалить весь черный грех на гнилые плоды, питая корни своею кровью. Шершавыми, как наждак, руками в ссадинах Миф ищет, достает свой Цитатник из шкафа. Завидным, блестящим мужским почерком, недоступным женским скользким перстам, выписывает он мудрейшие мысли из всего прочитанного:
«…что за редкостный дар уменье держать себя! Сколь трудно его определить, сколь несравненно труднее к нему приобщиться! Оно важнее богатства, красоты и даже таланта, с избытком возмещает их и не нужно, пожалуй, только гению. В этом искусстве нужно совершенствоваться неустанно, сосредоточивая на нем все внимание, не щадя сил. Тот, кто достиг в нем наивысшей ступени, то есть: кто умеет применительно к цели очаровывать, проникать в душу, убеждать — тот владеет сокровеннейшей тайной дипломата и государственного деятеля, тому нужен лишь благоприятный случай, чтобы стать «великим», — читаю вслух слова Бульвера-Литтона из неизвестной мне книги «Пелэм, или Приключения джентльмена».
Мелека смотрит на всех с завистью, замполит с гордостью, а Иванка просит прочитать отрывок из «Опиомана» Де Квинси, тоже мне совершенно неизвестного:
«Я всегда ставил себе в заслугу, что умел непринужденно more socratico, беседовать со всеми людьми, — мужчинами, женщинами и детьми, с которыми сводил меня случай; — привычка, благоприятствующая познанию человеческой природы, развитию добрых чувств и свободных манер, которые подобают человеку, желающему заслужить имя философа. Ибо философ не должен смотреть на вещи глазами жалкого ограниченного создания, именующего себя советским человеком и набитого узкими эгоистическими предрассудками; он должен, напротив, видеть в себе поистине вселенское существо, находиться в общении и отношении со всем, что выше, и со всем, что ниже его, и с образованными людьми, и с людьми, лишенными всякого воспитания, с преступными, как и с невинными»,
— Иванка, — прошу я Мифа, — подарите мне эту цитату— вашим каллиграфическим почерком на память! — и протягиваю блокнот как для автографа. Кажется, только смутно начинаю понимать, почему его окрестили Мифом. Да помогут нам мудрейшие мысли при всех исходах судьбы! Сейчас Иванке тридцать лет, выйдет на поселение в 1986 году. Его ненавидят заключенные, и ему особенно одиноко и тяжело живется меж двух огней — «гадиловкою», которой надо угодить, и преступниками, которые открестились от него столь загадочным презрением. И сжалось сердце от злосчастной судьбы бывшего фельдшера, над которым теперь глумятся в тюрьме. Еще ребенком я не могла видеть, как пацаны камнями забивают змею насмерть, убегала. Было страшно и жалко божью тварь, где билось сердце!