— Совсем покойный Василь Иваныч осударь! — шепчут старые слуги, помнящие отца Иванова.
А сам Иван только и твердил:
— Господь предал в руки мои врага моего, обидчика и хулителя злейшего… Господь за меня!..
От радостного потрясения, как раньше от ужаса и обид, — даже припадок с мальчиком сделался. Но уж не лежал он беспомощным, как в былые, печальные свои дни. Кроме бабки княгини Анны Глинской, ее врач, итальянец, собственный лекарь Ивана и еще несколько лучших врачей, какие были у Мстиславского, у Морозова, у Курбских, — все они сошлись к кроватке больного. Бояре главнейшие столпились в соседней горнице и спрашивали у каждого выходящего:
— Как государю? Да лучше ли?..
Припадок скоро прошел. Разошлись бояре, но тучи осенней мрачней.
С этого дня страстям и желаньям своим полную волю дал необузданный по природе мальчик, вконец исковерканный за пять долгих лет боярского самовластия, наставшего после отравления Елены… Правда, и теперь не унялись нисколько гордые, надменные представители первых вельможных родов. Но приходилось им считаться с каждой прихотью юного царя, если еще не с сознательными решениями, не с царственной волей повелителя всея Руси.
Настоящую власть в государстве присвоили себе Глинские, Бельские и Сабуровы со Мстиславским во главе, как с одним из старейших. Но уж если Ивану забрело что в голову, волей-неволей приходилось исполнять. А приходило ему на ум многое по-детски незрелое и жестокое вдобавок. Никто не дивился, что на другой же день после смерти Андрея Шуйского Иван послал гонцов в Кострому: вернуть Федю Воронцова, наперсника своего, с отцом его.
— Чтоб ни спал, ни ел гонец, пока их не увидит. Пусть двадцать, тридцать коней загонит… Но чтоб через десять ден Федя здесь у меня был!
И такое, почти неосуществимое, приказание было выполнено. Но вот решил Иван выместить старые обиды, свои и Федины, какие раньше выносить им довелось от сверстников и товарищей по играм, от «ребят голоусых», от рынд и других, что наверху, в царских хоромах живут.
Княжич Мишенька Трубецкой да княжич Дорогобужский Иван, первый — из литовских, второй — из северских владетельных князей, в споре детском, давно как-то, своею знатностью похвалялись, в ловкости и удаче превзошли Ивана. Не забыл этого злопамятный мальчик. Теперь велел их в тюрьму отвести. А туда прислал верных людей, доезжачих своих, и погибли оба. Одного задушили подушками. Другого — прирезали.
Немного дней спустя товарищ обоих загубленных, красавец-юноша, Федор Иванович Овчина с «верховыми» ребятами толковал.
Высокий не по летам, сильный малый, был он сын родной того самого Ивана, который правил в годы правления княгини Елены и считался ее возлюбленным.
— Как похожи вы с осударем! — сказал кто-то Федору Овчине. — Совсем братья родные. Одна стать и постать. Рядом поставить — не разберешь: хто ты, хто царь Иван… Только что постарше ты малость…
Нахмурился Федя.
— Молчи лучше!.. Любил я его, правда, как брата. И отец мне говаривал: люби государя… А теперь не видел бы его! За что он Мишку и княжича Ивана загубил?.. Палач, не брат он мне!..
Вечером того же дня схвачен был юный Овчина, и не успел никто о нем похлопотать, потому что наутро уже мертвым лежал несчастный. А государь молодой и во дворце не остался.
С гиком и свистом, окруженный ватагой приспешников, целой ордой шалопаев из боярских детей и простых молодчиков, помчался Иван за пять верст от Москвы, в сельцо Островское, где стоял загородный дворец, построенный покойным Василием.
И в бесшабашном веселье четырнадцатилетний царь, успевший уж до срока изведать почти все дурное и запретное в жизни, пылкий и рослый не по годам, в разгуле и шуме старался подавить неведомо почему и откуда выплывающую в душе тоску…
Гудели струны, скоморохи и шуты плясали, визжали… Бабы и девки, согнанные сюда, пьяные, нагие, угождали красавчику-государю, как и чем могли… И сквозь весь нестройный шум, сквозь чад разврата и опьянения как будто слышал отрок чей-то жалобный, знакомый голос, молящий о пощаде, различал чей-то стон.
— Ну, что там?! — вдруг словно окрикнул в душе сам себя Иван. — А они жалели тебя?!
И, расправив нахмуренные, тонкие брови, он беззаветно предался разгульному веселью, кипевшему вокруг…
Бояре все это знали, видели.
Пытались они обуздать молодого царя, да не очень. Не до того им вовсе было. И даже на руку это им. Каждый понимал, почему Андрей Шуйский потачку давал дурным наклонностям ребенка. Руки у бояр тогда свободней, не так связаны. При безупречном царе — и самим придется не очень свободно жить, зазорно станет вести ту, хотя и скрытую, менее видную сейчас, но беспощадную, смертельную борьбу, которую не переставали они поддерживать.
В минуту, когда пришлось сделать усилие и свергнуть нестерпимого для них Андрея Шуйского, помирились, обещая забыть взаимные обиды, даже такие враги, как Челяднины и Кубенские, давние «советники» Шуйских, как Воронцовы и Головины-Ховрины, из рода тех Головиных, которые содействовали ссылке отца и сына Воронцовых… Но момент прошел, Шуйский мертв, и бояре не подумали, как бы прежде всего ослабить царскую власть, пользуясь малолетством царя Ивана. Нет! Опять поднялась старая вражда, перекоры, доносы да местничество. Полугода не прошло — и последствия розни сказались. Раньше других стали осматриваться Глинские, особенно выигравшие от переворота.
Недаром юный государь первые дни своей власти ознаменовал кровавой местью. Он был только вглядчивым и понятливым учеником у старших. Два брата Кубенских — князья Иван и Михаил — сразу попали под обух. Зимой, в мороз, схвачены были с постелей оба и со всеми чадами и домочадцами увезены в ссылку. Объявлена им была опала царская за многие дела воровские и непотребные. В том числе говорилось о сношениях с родичами и сторонниками Андрея Шуйского, с князем Петром Ивановичем Шуйским и другими. Кубенские сами толковали другое.
— Воронцовы злобу свою тешут — вымещают на нас! Ну, да недолго. Им дружки ихние тоже шею свернут. Литовцы эти, налеты московские, Глинские да Бельские!.. А там и на энтих мор придет! Наши не выдадут, не потерпят чужаков у трона!
Кубенские не ошиблись, хотя не знали главной пружины, той руки, которая незримо двигала шашками на клетках московского дворцового поля.
Рука эта скоро обозначится.
Когда весть о ссылке и опале Кубенских разнеслась, Палецкие, Петр Шуйский и князь Горбатый, прихватив Курбского и Мстиславского, кинулись прямо к митрополиту Макарию. Тот как раз хворал: ноги схватило… От бдений долгих, от простуды давней. А все же в келье сидел и работал старец.
— Что же могу я, чада мои? — ответил он на просьбы. — Дело это мирское. Как царь да его ближние бояре решают — так тому и быть.
Но ходатаи не отставали.
Подумал, повздыхал Макарий.
— Ну, ин ладно! — говорит. — Попытаюсь… Правда, такая уж наша доля пастырская: овец, и правых, и заблудших, порой боронить… Идите, чада мои, с миром! Попытаюсь… Бельских да Глинских, конешно, нечего просить. Это Воронцовых рука. А те не смилуются. Немецкая кровь, памятливая!.. Самого царя-отрока попрошу. Авось уважит старику. Не часто я докучаю ему!..
Вняв призыву больного архипастыря, Иван поспешил явиться к митрополиту.
Правда, не часто тревожил Макарий царя, хотя никогда и отказу в прошенье не знал. Мальчик охотно и нередко, по-старому, захаживал в митрополичьи кельи, вглядывался, как тот работал, молился у себя в небольшой моленной, «крестовенькой», как называл ее Макарий.
Все уважение, всю любовь, какую мог питать Иван к кому-нибудь, питал он к митрополиту.
Умный старик быстро вышел из-под опеки Шуйских, вознесших его, правда, на высоту, но поступавших и не по-божески, и неразумно. Теперь Макарий старался поставить себя совершенно независимо, как подобало духовному пастырю всея Руси.
Но в то же время, как человек практический, он понимал, что «в мире жить — надо мирское творить»!
Незаметно, твердой рукой старался он если не создавать, так направлять события в той исторической драме, которая разыгрывалась вокруг отрока-царя. Дело с виду, казалось бы, просто: стоило, как делали все, проводить на разные места своих людей, окружить ими царя, потакать его мелким слабостям и даже крупным порокам… А там и совсем забрать в руки государя и власть.