С первой получки подкатился, правда, - как же, мастера уважить. Так я ему сразу поворот дал: подношениев, мол, не беру. Борис, это сосед мой, тоже не балованный. Ну, его, сказать, и работа держит: за баранкой не повольничаешь. С соседями, Марья Афанасьевна, скажу тебе, - повезло мне. Хорошие ребята. Дружные, уважительные. Ребеночка народят, и вовсе спаяются. Как мы с тобой - молодыми были. Ты знаешь, Галинка-то чего учудила? Прихожу вчера - она у меня в комнате с мокрой тряпкой по полу ползает. Чуть не пузаньком по ему елозит. Ну, я ее тряпкой и шуганул! Пока, говорю, не разродишься, чтоб я этого больше не видел. Я, говорю, своей такого не разрешал и тебе, мол, не велю. Сами управимся.
Ну и домыл. У себя. А тут как раз и Борис угадал - я ему тряпку-то. На-ка, мол, - боровок ты поздоровше меня, не переломишься. Смеху-то было!.. Они у меня, Марья Афанасьевна, - соседи-то, - чудные ребята, несмышленые еще.
Все думают, что по воскресеньям наладил я к какой-нибудь.
Это когда к тебе-то хожу. Галинка - та больше помалкивает, иной раз и собираться поможет. А Борька - этот напрямик: опять, мол, дядь Миш, на свидание? Я и не перечу, неохота докладывать. А того, зеленый, додумать не может, что краля-то у меня всю жизнь была - одна...
Рассказывает Михаил Михайлович, как ему самому кажется, про веселое, смешное, но почему-то от этого веселого, смешного - а может, еще и потому, что водочка все-таки поводит, - ему становится совсем не весело. Наклонившись, он сидит, подперев одной рукой бритый рыхловатый подбородок и встопорщив сложенными пальцами левый ус, в другой же, положенной на колено руке тлеет сигарета; должно быть, ее сизый дымок и застилает ему глаза, в них начинает едко пощипывать, на какое-то время он вовсе перестает видеть небольшой, как для подростка, могильный холм, обложенный зеленым, в одно слившимся дерном. И - по-прежнему не зная, вслух ли говоря или про себя, мысленно, - упрекает:
- Эх, Марья Афанасьевна, Марья Афанасьевна, подвела ты меня! Не могла уж подождать. Такие, как мы, в одночасье должны уходить, вместе... Тут вот как-то прижало малость, с сердцем. Пока ночью втихую - чтоб соседей не побудить - за стены хватался да капельки глотал, об чем только не намечтался. Как бы, думаю, ладно это - рядышком лежать. По-человечески так бы и должно быть: нашли друг дружку, прожили вместе - сколько положено. Сделали свое дело на земле - вместе и отчалили. И самим-то светлее, и людям удобнее. А то вот так оставят одного - как ты меня, к примеру. И получается:
лес есть - рубанка нету. Либо наоборот: рубанок есть, да строгать-то нечего. Некомплект.
До слуха доносится шарканье ног по асфальту, Михаил Михайлович недовольно косится. Старушка в черной блескучей шали, еще не поравнявшись, кидает на сидящего в ограде человека - на него, значит, - полный участия и жгучего любопытства взгляд. Сейчас запоет, зажурчит: "Кого проведать пришел, касатик, кого, родимый?" Насупив лохматые брови, Михаил Михайлович недоступно отворачивается и, посапывая, сосредоточенно убирает со скамейки остатки снеди, бумагу. Старческое шарканье, на секунду выжидательно стихнув, разочарованно удаляется. Михаил Михайлович облегченно вздыхает: пронесло! И с удовольствием чувствует, что хмель его прошел, а с ним ушла и едкая, подщипывающая веки горечь - глаза его снова смотрят зорко, негромкий голос звучит с добродушной бурчливостью:
- Это я, Марья Афанасьевна, примолк: старушка проходила. Неча слушать, как мы тут с тобой шепотимся.
Чтоб не встревала... Сказать тебе, из-за этого и товарок твоих не люблю, не обижайся уж. Что Серафиму, что Клавдию. За два квартала дом их обхожу - лишь бы лишний раз пе столкнуться. Пока с тобой на трикотажке работали - бабы как бабы были, ничего пе скажешь.
Придут к тебе, бывало, - и мне, мужику, послушать интересно. А на пенсию вышли - ну скажи, ровно подменили обеих. Сороки и сороки! Главное про одно и то же стрекочут, как язык-то не устанет? Сначала, известно, в платочки сморкаются, глаза вытирают. Потом - вот уж пе терплю! - меня жалеть принимаются. Наперегонки, в два голоса. "Что ж ты, горький наш, так бобылем и будешь доживать? Привел бы какую вдовушку - не грех это. За то тебя и Марьюшка, голубушка наша, не осудила бы.
Сготовила бы, постирала, по-житейски..." Тьфу ты, господи! Прости меня на нехорошем слове - вправду бы не накаркать! - самим сюда скоро собираться, а они еще про такое! Понять того не могут, что, если человек основательный, без ветру, у него все должно быть одно - и работа, и семья!..
Раскрутив тугую сигарету, Михаил Михайлович закуривает и, вспомнив, осуждающе качает головой.
- Забывчив что-то стал, Марья Афанасьевна, забывчив! Про самое-то главное не сказал: Лелька письмо прислала. Приветы там, конечно, всякие. И сообщает, что в конце августа приедут, наверно. Всем гамузом, с внучком. Так что, может статься, в следующую-то субботу либо в воскресенье не один к тебе приду - всей семьей соберемся. В кои-то веков!.. Опять, чудаки, про свое талдычут: перебирайтесь, мол, папаша, к нам. Побудем дескать, у вас да вместе и снимемся. Видала, какие скорые?
Сказать тебе, до полночи по комнате взад-назад гулял - ответ им складывал. А получилось всего ничего, на полстраницы вон из тетрадки. Ждем, мол, будем рады. Что же касаемо переезда - навсегда забудьте. Вы что же, мол, умные люди - ученые, понять не можете, что матьто я не оставлю? Нет уж!..
Кто-то, кажется, опять идет - Михаил Михайлович оглядывается, черные лохматые брови его остаются неподвижными. Какой-то вроде него дядек круто забирает вправо, уверенно пробирается между плотно составленными оградами, похоже - тоже к своей. Михаил Михайлович сочувственно смотрит ему вслед, потирает замлевшие в неподвижности колени.
- Пора, Марья Афанасьевна. Когда пришел - солнце в затылок было, а теперь глянь вон - на левом боку, в пояс толкается. За меня не тревожься у меня все нормально. Сыт, одет, нос в табаке. К тебе собрался помолодился, подстригся. Что твой жених! Премию опять на книжку положил. На ней теперь - без малого полторы тысячи, прорва. Наверно, приедут наши им отдам. Как думаешь? В Москве-то они их быстрей ухнут, с пользой.
А мне - не к чему. Пенсию, я тебе сказывал, дали мне потолок: сто двадцать. Уйду с завода - целиком получать стану, нам-то с тобой и ее хватит. С работы, Марья Афанасьевна, надумал я пока не уходить, сдается мне, и ты одобришь. Сама посуди: бюллетеней брал поменьше, чем иной молодой. Руки, ноги, глаза - не отказывают.
Да и завод жалко: осенью-то сорок пять стукнет, как я на нем. Вот и выходит: пока от здоровья особого отказу нет - работать надо. Что можешь сполна отдай. Живому, говорят, живое, не серчай на прямое слово. Жизнь, она, Марья Афанасьевна, - тоже за рукав держит, ох крепенько держит!..
Нагнувшись - вроде поднять что-то с земли, Михаил Михайлович дотрагивается ладонью до зеленой, поросшей дерновиной могилы - совсем так, как когда-то скупо, на ходу дотрагивался до волос супруги. Были они у нее густые, соломенного цвета, до последнего дня ни годами, ни болезнью не посеченные; в тот вечер, когда, поколебавшись, погасли в глазах ее синие свечи, он сам, никому не доверив, деревянным гребнем расчесал их... Посапывая, Михаил Михайлович оглядывает напоследок скамейку - не насорил ли, берет сумку, аккуратно, на палочку запирает дверцу. Некоторое время, прощаясь, молча стоит и, уже нимало не беспокоясь, видит ли его кто, низко, в пояс кланяется.
- До скорой встречи, Марья Афанасьевна!
Идет он, не оглядываясь и не замечая, что нерешительный вначале шаг его становится шире, тверже. Не замечая же, а просто с удовольствием чувствуя, что прохлада и кладбищенская тишина остаются за красной кирпичной стеной и город обдает его теплом прогретых тротуаров, обступает привычной разноголосицей воскресного дня.
На скамейке у нового дома, вытянув забинтованную до колена ногу и положив подбородок на набалдашник палки, сидит седой небритый человек. Михаил Михайлович ощущает внятное желание сказать ему что-то ободряющее, вроде: "Ошпарился или какой-нибудь тромбофлебит? Много их развелось нынче, болячек всяких.