Подобно скальдическому искусству, сочинение стихов было широко распространено у арабов, при этом сочинение это в значительной степени было (или слыло) импровизацией и всегда имело вполне конкретные поводы. Поэзия, говорит Брокельман, – «не была привилегией отдельных избранных умов. В каждом арабском племени, вместе с воспоминаниями о важнейших событиях его истории, даже если эти последние, с нашей точки зрения, были совершенно ничтожными стычками, жили бесчисленные стихи, которые сопровождали и объясняли отдельные фазы этой истории. Это были главным образом импровизации» (35) . Такого рода поэзия процветала у арабов и в последующие эпохи (36) .
Подобно скальдам, арабские языческие поэты сочетают примитивную воинственную тематику, характерную для общества, в котором кровавый обычай родовой мести стоит в центре внимания, с изощренностью формы. Гипертрофия формы продолжает жить и в оценках позднейших арабских антологов и критиков, которые всегда наибольшее значение придают совершенству формы, метрическому и словесному искусству (37) . При этом любопытно, однако, что подобно скальдической драпе, арабская касыда сочетает техническое мастерство и трафаретность содержания с крайней примитивностью композиции, представляя собой как бы сочетание «нанизанных жемчужин» (38) .
Как поэзия скальдов казалась многим европейским литературоведам явлением противоестественным, так вызывала удивление и древнейшая арабская поэзия. «Именно у этих диких, ведущих изобилующую опасностями разбойничью жизнь детей пустыни, а не у городских жителей, – говорит Шак, – поэзия нашла свою родину; и удивительным образом именно у них достигла она развития, которое по рафинированному изяществу языка и тщательному соблюдению вычурнейшей метрики не было превзойдено ни в одну эпоху утонченной культуры». И дальше: «С одной стороны, дикие страсти варварской эпохи, жажда убийства и мести; с другой – изощренность речи, вычурная изысканность выражения, как будто стихотворение написано для иллюстрации главы из грамматики. Каким образом было возможно, что беспокойно рыскающие воины, которым ежедневно угрожала смертью бесплодная почва и мечи врагов, уделяли технической стороне поэзии такое внимание, которое свойственно обычно только очень передовым культурным эпохам? Подобное явление является исключением в мировой литературе» (39) .
К. Бурдах, ссылаясь на то, что самобытность доисламской арабской поэзии удивляла еще Гете, говорит по поводу этих слов Шака: «Я, с точки зрения сравнительного литературоведения, делаю отсюда единственный допустимый вывод: такое явление, которое противоречит всему нашему опыту в области истории поэзии, не может в действительности существовать» (40) . Бурдах хочет этим сказать, что доисламская поэзия не могла быть самобытной и следовательно должна была быть продолжением более древней, эллинистической или другой культурной традиции. Совершенно аналогичные соображения заставляли С. Бугге и других сомневаться в самобытности или подлинности древнейших скальдических стихов.
Однако в свете настоящей работы очевидно, что явление, о котором идет речь, не противоестественно, а напротив, совершенно закономерно.
Исландско-восточные параллели устанавливались неоднократно (41) . Однако такие параллели касались всегда только отдельных мотивов или сюжетов из эддической поэзии или саг и никогда не распространялись на поэзию скальдов. Между тем, по-видимому, литературы Востока устойчивее сохраняли старые формы, чем литературы западные. Поэтому и на более высокой ступени социального развития в поэзии восточного средневековья легче обнаружить черты сходства с поэзией скальдов, чем в средневековой поэзии Запада. Так, сходство с поэзией скальдов можно обнаружить, например, в поэзии Ирана X-XIV веков. Но сходство это не в мотивах, или сюжетах, а в структурных свойствах самой поэзии, в характере ее ведущего жанра, в основных формальных принципах, в общественной функции поэта и поэзии.
Ведущий жанр поэзии исландских скальдов – драпа, ведущий жанр иранской поэзии – касыда. И касыда и драпа по содержанию обычно панегирик, восхваление правителя, его подвигов, его щедрости и т. д. В силу этого и касыда и драпа часто по существу произведения злободневно-политические, как бы выполняющие функцию передовой статьи в прессе, оставаясь в то же время «высокой» поэзией (42) . Вместе с тем, определяющий признак жанра и тут и там все же не содержание, а форма: и касыда и драпа – в сравниваемых литературах наиболее сложная и «большая» форма, т. е. форма, требующая наибольшего искусства, ограниченная рядом жестких правил в отношении композиции, метра, рифмовки и т. д.
И касыда и драпа жанры, в которых вычурность и замысловатость доходят до геркулесовых столпов, причем крайняя условность и консерватизм сочетаются в этих жанрах с требованием новизны выражения. И в касыде, и в драпе количество допустимых риторических приемов, которые фиксированы так же как метр и рифмовка, умножается посредством комбинирования формальных элементов во всевозможных сочетаниях. Одним из частных случаев является сходство между Háttatal Снорри Стурлусона и касыдой Кивами Мутарризи, которая, подобно Háttatal, одновременно и стихотворная поэтика, иллюстрирующая всевозможные риторические приемы, и панегирик (43) . Совпадение в объеме этих поэм (сто одна виса в Háttatal и сто два бейта в касыде Кивами), конечно, совершенно случайно. Было бы неудивительно, однако, если бы обнаружились совпадения и в поэтической фразеологии или терминологии.
Совпадения могли бы обнаружиться и в биографиях поэтов, поскольку сходной оказывается социальная функция поэзии, отношение поэта к его заказчику и покровителю – конунгу, ярлу, шаху или султану. Характерно также, что и тут и там большое значение придавалось способности личного поэта импровизировать стихи. Аналогию скальдическим lausavísur представляют собой иранские qit'a, которые тоже часто выдавались традицией за импровизацию (44) . Анекдоты о поэтах, собранные в так называемой Чахар-Макала, ярко иллюстрируют роль импровизации в иранской личной поэзии (45) .