За ней я шел след в след и удивлялся инстинкту, выручавшему нас в самом погибельном месте: за нами тянулась через мхи нитка ямок, заполнявшихся темной прохладной водой. И вот прыжок, еще один, и она на твердом месте, держится за стволик березы, подает мне руку...
- Как это у тебя получается? - спрашиваю я.
- Сама не знаю. Ночью иду как днем. - Мгновенный взгляд черных раскосых глаз. - Ты что, испугался?.. Нет? Ну пошли, немного осталось.
Мы вышли на сухой пригорок, где тянулась к небу сосна.
- Стой, - сказала Лидия Федоровна и, облокотившись на мое плечо, наклонилась и грустно засвидетельствовала: - Ноги-то мокрые и у тебя и у меня.
Она прижала меня к сосне, и я не мог уловить отдельно ни ее, ни своего дыхания, в этом месте звуки глохли, я не слышал даже ветра, хотя на бугре, где мы стояли, трава гуляла волнами, а стороной сбегала к болоту ряднина тумана. Мы были похожи на двух зверей, игравших под деревом: я устало отбивался от ее рук, под тяжестью которых моя шея клонилась долу, а потом я выпрямился, но сильные руки завладевали мной, она глухо смеялась, и я наконец услышал ее неровное дыхание. Она остановилась, словно раздумывая, быстро зашла со спины и обхватила шею рукой.
Я ощущал запах ее рук - тонкий запах загара, ягод, ключевой воды... Небо надо мной вместе с проступившими звездами сделало медленный оборот, потом - в другую сторону. Я говорил ей какие-то обычные, вероятно, заученные слова. Что-то мешало мне произносить свои. (Я не знал еще, как будет выглядеть из будущего, моего будущего, этот эпизод. Я знал только со всей убежденностью: оно иное - очищенное от примесей и разных случайностей.)
Были, кажется, три или четыре дня, когда я оставался только с ней. И сегодня, я знал, будет так же... Мы быстро дошли до ее избы, и едва она успела закрыть дверь, как я нашел слова... Потом стремительные движения, низкий, трудный, непонятный шепот, мы оба спешим убедиться, как много скрадывает одежда в ее теле. В первые же минуты я чувствую величавое течение потока, подхватившего меня, исчезают берега, остаются белые холодные льдины, за которые я держусь... Какие-то странные законы управляют ими. В этом потоке мне все незнакомо, и я, словно рыба, пытаюсь разведать его глубину, пытаюсь плыть встречь, но тут же понимаю, что бессилен это сделать: у потока нет дна. Меня несет, и я выныриваю у этих приглубых берегов, чтобы глотнуть воздуха, но тяжелый пласт топит меня, я задыхаюсь; вокруг сухое шуршание, в комнате вокруг меня летают какие-то светляки, на потолке бегают пятна потревоженного света, занавеску на окне треплет ветер. Минута ясности: ее черные большие глаза, выпуклые губы, белая грудь, ослепительные крепкие зубы, волны тяжелых, покалывающих шею волос. Спешу придумать слова для этого выдуманного пространства; она догадывается об этом и мешает мне. Она возвращает меня к себе из выдуманных мной далей. Снова пленительное напоминание о происходящем, потом - еще, еще... странный, назойливый шорох, светляки на потолке. Но вот я начинаю привыкать к ней. Долгий болезненный поцелуй - снова минута ясности: белое тело, черный шатер волос. Теперь я с ней. Выдуманное исчезло.
...Рано утром до меня донесся далекий гудок паровоза, я жадно вслушивался. Показалось, что слышен стук колес.
ИСТОРИЯ ЛЮБВИ
Все было тайной: она сама со своим особым характером, ее прошлое, ее капитанские погоны, ее слова - простые, обычные для всех и какие-то загадочно-двойственные, с тайным смыслом, - для меня одного. Не оттого ли я вспоминал их так часто?.. Когда мы оставались вдвоем, она говорила со мной грубовато-снисходительно, и ничто не могло побудить ее изменить тон.
Она проходила мимо, иногда даже не взглянув на меня. А вечером, когда я упрекал ее в этом, она с удивлением смотрела на меня и говорила:
- А ты что хотел? - И предлагала мне папиросу.
Что это было? Не знаю. Со всей силой эгоизма наталкивался я на ее таинственно-безучастное отношение и как будто со стороны наблюдал за происходившими во мне изменениями. Может быть, так и надо?.. И я утвердительно отвечал на этот вопрос, и тем охотнее, чем скорее мне предстояло с ней встретиться. Впервые вел я странную, двойную жизнь, пряча от себя самого скрытый смысл происходившего. Я мог остановиться посреди палаты и вспомнить - и покраснеть: даже воспоминания были постыдно яркими, неожиданными. И я всегда ждал встречи с ней, заискивающе ловил ее взгляд в коридоре, на крыльце, ненавидел себя, но считал часы и минуты, отведенные ею для меня.
Эта загадочная, полная еще тайн жизнь переделала меня, сделала острее, чувствительнее, я ловил на себе взгляды, которые раньше остались бы незамеченными - и необъясненными. Настороженно поглядывал на меня Сосновский, с испугом - Вася Кущин...
Я улавливал значение не только ее слов, но и интонаций, я начал понимать оттенки их, но у нее всегда находилось такое - и слова и поступки, - что я не уставал удивляться тому простому факту, что айсберг всегда скрыт на девять десятых под водой. Айсберг - это жизнь. И я начал думать о смысле жизни все чаще, все решительнее - и в этом тоже повинна была она. Легонько прислонив меня к стене, она спрашивала: "О чем ты думаешь?" И я отвечал ей: "О тебе". Такова была моя защитная реакция, наверное. Но она понимала мой ответ по-своему - как именно, оставалось загадкой.
И вот настал день, когда я осудил себя бесповоротно. Уж не потому ли меня держат в госпитале, что я нужен ей?
Воспоминания о вечерних встречах, казалось, прожигали меня насквозь. Днем я ненавидел ее и себя, вечером с упоением слушал ее низкий голос.
Она почти не говорила о себе, и я был этому рад. Все же, мягко улыбаясь, она рассказала о Ростове, где родилась, о муже, с которым развелась очень быстро: "необщительный", "ревновал"; рассказала о каком-то друге, который был на фронте и писал ей. Обо мне она сначала подумала, что хорошо бы иметь такого сына, но теперь думает, что я совсем взрослый, а сын ее мог бы быть намного моложе. Здесь она сбилась и замолчала, потрогала свои сережки с фиолетовыми камнями, подошла к зеркалу, бросила быстрый пристрастный взгляд на себя, и мне стало неловко из-за этих серег, из-за ее юбки в клетку, которую я видел на ней впервые, кашемирового платка, который она достала из комодика и стала примерять и спрашивать меня, хорошо ли. Странная, исключительная минута, точно она перестала быть сама собой: большим, высоким и далеким от меня человеком, расположенным ко мне дружески и так же дружески-снисходительно, прижав меня иной раз к стенке, выяснявшим, могу ли я устоять под нарочито грубоватым натиском, и если да, то где эта граница, когда теряешь себя и подчиняешься другому. Не было в этом ни зла, ни добра, ни участия, скорее всего лишь эгоистическое желание увидеть в другом отражение своей власти. И тогда я спрашивал себя: "Неужели ей так надо - ставить меня на край пропасти и наблюдать за мной?" Только позже я понял, что иначе и нельзя. Все было предопределено. Это ведь не было любовью. Она убийственно спокойно сказала однажды:
- Знаешь, сколько у меня этого не было?.. - Вопрос был риторическим, она не собиралась на него давать ответ. Но я стал понимать постепенно, что не всегда оправдывал ее надежды.
Приходили раздумья, какие-то мучительные воспоминания, я размышлял о том, что именно потерял здесь с ней, это были глуповато-наивные сентенции в духе старых романов. На другой день все становилось на свои места...
Все повторялось.
...За моховым болотом мы переправились через медленный глубокий ручей - вода прорыла среди сплетенных корней ложбины, извилистые канавы. Лидия Федоровна, держась за голые уже ветки ольхи, перешла на тот берег по тонкому стволу поваленного над водой дерева. Она подала руку, но я не хотел этого, отстранил ее и угодил бы в бочаг, если бы женщина, чьей помощи устыдился, не поймала и не перетянула меня к себе. И как только удалось это ей!
Поляна, заросшая по краям дремучим иван-чаем... Он здесь почему-то безбожно вытянулся и достигал чуть ли не до плеч. На этой поляне мы целовались, и небо над нами качалось, и зеленые плети стеблей ласково стегали нас по лицу, и снова ее алые прохладные губы, странно белое теплое тело, летнее небо... И купание в озере с мягкой торфованной водой, где мы стояли долго лицом друг к другу и говорили о чем-то, и я перестал понимать в конце концов смысл ее и своих слов. Голос ее стал тихим, настороженным, словно она прислушивалась к чему-то, глаза - выпуклыми, глубокими, как ночью, зрачки ее расширились, волосы ее закрыли пол-лица, намокли их пряди, прилипли к телу, груди казались еще больше и белее. Шепот и поцелуи, какая-то долгая дрожь, молчание, опять бессвязные слова, качание голубовато-седого стебля на фоне слепого неба...