Маша закрыла глаза. Ей вдруг сделалось плохо — больно жгло в груди, пошла кругом голова. И очень хотелось пить. За глоток любого питья она готова была отдать все.
— Пить, — прошептала она, не открывая глаз. — Я очень, очень хочу пить.
— Я тоже. Это мы сейчас.
Ее качнуло. В голове все смешалось. Показалось, будто она падает с обрыва в реку. Но на лету подхватили чьи-то руки. Она почувствовала под собой надежную твердь и открыла глаза.
Она сидела на коленях у Ван Гога. У него в руках была бутылка с водкой, и он настырно совал ей в рот горлышко.
— Пей. То, что нужно в эту безумную ночь. Нам обоим нужно хорошенько выпить, чтобы лучше друг друга понять. Ты хочешь понять меня, затейница?
— Я тебя уже поняла, — сказала Маша, отталкивая горлышко бутылки. Она никогда не пила водку — после нее с ней творилось что-то непонятное.
— А я тебе говорю: пей. Это говорю тебе я, Игорь Богуславский, он же Ван Гог. Я трезвею от спиртного и начинаю видеть жизнь такой, как она есть. Бр-р, это мерзкое зрелище.
— Здравствуй, Игорь, — сказала Маша. — Но ты опоздал. У меня уже есть Алеко. Люблю его больше всех на свете.
— Это бред бродячего кобеля. Пей.
Он крепко сдавил левой рукой Машину шею — от боли она открыла рот — и плеснул туда водки.
Пришлось проглотить эту отвратительную жгучую жидкость, иначе она бы ею захлебнулась. О том, чтобы вырваться из объятий этого Ван Гога, не могло быть и речи — медведь и тот вряд ли бы вырвался.
Она видела, как он запрокинул голову и сделал несколько шумных глотков. Боль в груди прошла. Захотелось спать. Очень захотелось спать…
В двенадцатом часу вечера Дима позвонил Соломиным. Трубку взяла Устинья — ее только сегодня утром выписали из больницы. Не поздоровавшись, Дима сообщил, что в без пятнадцати шесть Маша пошла в книжный магазин «Дружба» за какой-то внезапно потребовавшейся книгой и все еще не вернулась.
— Родители на даче, — сказал Дима. — Я боюсь их беспокоить — у мамы вчера опять было плохо с сердцем.
— Сейчас я к тебе приеду. Никуда не уходи. Слышишь?
Дрожащими руками она открыла дверцы шкафа, сняла с вешалки первую попавшуюся юбку и черную водолазку. Как назло, Николай Петрович был в Казахстане. Жене она сказала.
— Если позвонит муж, я у Павловских. Возможно, там и заночую.
— С Машей что-то? — с беспокойством спросила Женя.
— Пока не знаю. Думаю, ничего страшного. Но только ни в коем случае не говори ни о чем мужу. Все обойдется.
Она мгновенно поймала такси и в изнеможении откинулась на спинку переднего сиденья. «Может, пока я приеду, она вернется. Господи, только бы с ней ничего не случилось», — думала Устинья.
— Взгляните, какая страшная авария, — обратил ее внимание водитель, когда они сворачивали с Горького в Брюсовский. — И что их занесло под троллейбус?
Устинья машинально посмотрела налево, увидела «москвич» старого выпуска, буквально сплющенный выехавшим со своей обычной правой полосы на середину дороги троллейбусом. Там же стояло несколько машин ГАИ и две «скорой помощи».
«Нет, нет, Маши там быть не может, не может, — как заклинание мысленно повторяла Устинья. — С Машей все в порядке. Господи, храни мою Коречку!»
Дима был бледен, от него за версту разило коньяком.
— В милицию звонил? — с порога спросила Устинья.
— Нет. Сначала я должен поговорить с отцом. Но он, наверное, уже спит, и вообще…
— Что вообще? Вы что, поссорились?
— Нет, — не совсем уверенно ответил Дима. — Но последнее время Маша меня… разлюбила.
— Это тебе так кажется, — машинально бросила Устинья, думая о своем. — И все-таки вы…
— Мы не ругались. Она говорит, что не может заниматься днем любовью. Но ведь раньше мы занимались и днем, и ночью. Она говорит…
— Господи, Дима, сейчас не время об этом. Срочно звони отцу. Он знает, что нужно делать в подобных случаях. А я позвоню…
— Я уже обзвонил всех наших знакомых. Я… — Дима спрятал лицо в ладонях и сдавленно всхлипнул.
Устинья заметила на столике рядом с телефоном пустую бутылку из-под коньяка и вторую, недавно початую. Она быстро плеснула на донышко пузатой рюмки грамм тридцать коньяка и залпом выпила.
— Возьми себя в руки. Прошу тебя, Дима. О, щарт! — невольно вырвалось у нее, когда она поняла, что Дима рыдает, как баба. — Думаю, с ней все в порядке. — Она сняла трубку. Телефон молчал. — В чем дело? Почему не работает телефон? У вас, кажется, два. Где второй?
— У отца в кабинете. Но он всегда запирает кабинет, даже когда идет в туалет. У меня нет ключа.
Устинья быстро соображала. Обязательно нужно что-то делать… Она схватила Диму за руку и силой заставила встать с дивана.
— Одевайся. Позвоним отцу из вахтерской. Живо!
Случайное знакомство Славика с Серафимом (Иваном) переросло в большое мучительное чувство со стороны Славика и какое-то брезгливое, но вместе с тем непреодолимое влечение, которое Серафим испытал в первый же вечер их знакомства.
Он брезговал самим собой, что позволил Славику ласкать и целовать свои гениталии, а потом, повинуясь заложенному в недрах собственного существа пороку, сделать то, что им обоим очень хотелось сделать и после чего Серафим был близок к тому, чтобы выброситься из окна. Это оказалось мерзко, отвратительно, тошнотворно гадко, но физически доставило большое наслаждение. После этого Серафим долго лежал на кровати, раскрыв рот и устремив бессмысленный взгляд в похожее на голову античного сатира зеленоватое пятно на потолке.
Придя в себя от восторга, Славик облачился в свой замусоленный шелковый халат и, погремев несколько минут на кухне посудой, вернулся с подносом, на котором были маленькие чашечки с дымящимся черным кофе, тонкие ломтики белого хлеба, посыпанные тертым сыром, красиво разломленный апельсин в цветке из собственной кожуры и вазочка с тремя пестрыми гвоздиками. Он опустился на колени перед тахтой и осторожно поставил поднос на прикрытую нечистой простыней грудь Серафима.
Ночью Серафима била дрожь, а Славик, обложив его грелками и заботливо укутав одеялом, поил чаем с медом.
Утром они снова занялись «грехом», как мысленно называл их странное совокупление Серафим. На этот раз было так здорово, что Славик тоненько постанывал, а Серафим весь вспотел. Потом Серафим целый день спал. Проснувшись, вспомнил, что сегодня, кажется, какой-то православный праздник, посмотрел на часы, оделся за полторы минуты и бегом бросился в церковь.
Последующие двадцать дней его душа отчаянно боролась с плотью, но плоть всегда побеждала. И душа с каждым днем слабела, а плоть становилась смелее и сильней. Потом душа замолчала совсем, и Серафим превратился в некое подобие автомата, живущего исключительно ради того, чтобы Славик целовал и посасывал его «щекотунчик» или «елдунчик», которым он потом «шпокал» до изнеможения Славика. Оба здорово похудели и пребывали в каком-то угаре. Но никто из окружающих этого не замечал, потому что в начале шестидесятых в нашей стране мало кто воспринимал всерьез проблему «мужской любви». Большинство же из тех, кто знал, что она существует и при развитом социализме тоже, считало, что «голубых» следует сажать в тюрьму за одно то, что они «голубые». Но поскольку «голубизну» было доказать не так просто, как построить развитой социализм, обычно дело не шло дальше абстрактных осуждений. Несведущим же людям (таких было подавляющее большинство) Славик с Серафимом могли показаться пылкими друзьями. Про «бескорыстную дружбу мужскую» слагали даже песни.
В тот день Серафим проснулся от того, что Славик водил своей узкой женоподобной ладошкой над его волосатой грудью. Все до одного волоски как намагниченные поворачивались в ту сторону, куда двигалась Славикова ладошка. Серафиму было щекотно и приятно одновременно.
— Какое красивое колечко, — сказал Славик. — Я давно хотел спросить у тебя, но все как-то стеснялся. Мне и сейчас неловко… Скажи, Рафочка, это кольцо тебе подарила женщина?
— Да, — машинально ответил Серафим, вдруг вспомнив странную даму в шляпке с букетом цветов сбоку. Он не задумался над вопросом Славика, ибо женщины в его жизни ровным счетом ничего не значили.