— Коня, значит. Так-так… — сказал мужик.
— Машина сломалась. Патроны перевезти надо. Понимаете?
— Понимаю, что не пахать. Как же я тебе, родимый мой, дам, ежели кобылка у нас одна на всю деревню? Общественная она. А ты как клещ: «Дай, дай». Чудной ты, — закачал головой мужик и, словно говорить на эту тему больше не полагалось, поднял молоток.
— Слушайте, мне приказано перевезти боеприпасы. Вы советский человек? Я прошу ведь всего на несколько часов. Мы возвратим… Я сам ее приведу… Честное слово! — заволновался я, не понимая равнодушия, с которым мужик отнесся к моим, таким важным для меня словам, к той чистосердечности, с какой я прокричал ему свое «честное слово!».
А он, продолжая постукивать молотком, поглядывая сбоку, как садится на бочку обруч, поднял на меня бровь:
— Что ты мне политграмоту читаешь? Я без тебя все ликбезы прошел… «Советский человек, советский человек»… Я советский человек! А ты, как советский командир, уразумей, что такое одна кобыла на всю деревню! Пахать скоро. Зима на убыль пошла. Мы кобылой той колхоз зачинать будем. Ты по деревне шел? Видел, как народ оголодал? Я, почитай, один мужик на всю Карловку остался. Бабам да детишкам и отец родной, и председатель, и вся власть советская, хоча и беспартейный. Как же это я тебе кобылу отдам?!
Я был в беспомощности и отчаянии. Он не верил моему честному слову! Как еще сказать ему, что я обязательно возвращу эту лошадь?! Понимая правоту его слов, вместе с тем я ужаснулся своей бесполезности, тому, что не выполню приказ Суджакова и батальон останется без боеприпасов перед самым наступлением. И тут-то в дело вступил шофер:
— Что вы уговариваете его, товарищ лейтенант?! Он же несознательный! Здесь прифронтовая полоса, у вас есть приказ. И баста! Пошли, Филимонов! — И он решительно направился к сараю.
Филимонов, однако, с места не сдвинулся. Он только хмуро слюнявил палец и прикладывал его к цигарке, тлевшей одной стороной, вероятно, полагая, что можно еще выждать: а последует ли ему приказ от меня?
Я же, подбодренный надежностью и твердостью шофера, двинулся вслед за ним.
— Это как же так?! — воскликнул мужик, опуская вдоль штанов руки. — Не пущу! — бросился он ко мне, пятерней вцепился в рукав шинели, что аж хрустнули нитки во шве. — Кого грабишь, сукин сын?! Колхозное добро! Мне сход что скажет? Что власть скажет: вгужайся, Аниська, сам и тяни плуг, коли ты, раззява, последнюю кобылу не сберег! Жеребая она, пойми ты. Я ее от немца в лесу прятал. Не трожь! — замахнулся он молотком.
И тогда я, чтоб увернуться, оттолкнул его, вроде даже отстранил, да то ли не рассчитал, то ли бревно за его ногой катнулось, — взмахнув руками, мужик упал. Я ждал: вскочит, бросится на меня, но он вдруг сник, затем, опираясь о бочку, стал медленно подниматься, обреченно глядя, как шофер выводит из сарая белую с серыми пежинами лошадь.
У ворот я оглянулся. Аниська плакал. Беззвучно, как бы одним глазом, потому что тер ладонью одну и ту же сторону лица. Мне стало не по себе, я чувствовал, что стыдно краснею, хотелось крикнуть ему что- то доброе, во что бы он поверил, но я не знал, какие тут еще должны быть слова, да и присутствие шофера и Филимонова стесняло меня: ну как подумают, что я и вовсе слюнтяй? Как-никак сейчас я был их командиром, выполнявшим приказ старшего начальника…
По улице мы шли молча, понуро, с ощущением вины. Она прижала и меня, и, как я понимал, шофера. И только Филимонов как-то странно усмехался и попыхивал цигаркой: мол, я в этом не участвовал.
Лошадь мы привели во двор коричневой старухи. Там и выяснилось, что ни я, ни шофер впрячь кобылу в розвальни не способны. Приблизился Филимонов, отстранил шофера и, все так же усмехаясь, но с каким-то торопливым удовольствием, завел лошадь меж оглобель, подталкивая ее ласковыми шлепками по тугой шее, впряг и, вскочив на розвальни, стоя, выехал со двора…
Втроем в несколько ездок с короткими перекурами мы перевезли все, что было в машине. Перед последней ездкой шофер сказал:
— Подзаправиться пора, — и похлопал себя по животу. Тут же принес из кабины вещмешок, извлек прожелтелое сало, хлеб.
Взмокший от тяжести ящиков, я уселся на розвальни и, когда еда была разложена, вдруг почувствовал голод. Ели мы, как обычно едят люди, если им приходится вдвоем-втроем черпать из одного котелка — аккуратно, старательно жуя, не обгоняя друг друга. А потом всласть покурили, и, когда Филимонов отошел по нужде за кусточки, шофер мне сказал:
— Вы все мучаетесь этой историей, лейтенант. Я же вижу. Бросьте! Что тут выяснять: кто прав, а кто не прав? У каждого своя правда. А чья старше и у кого ее больше — это ли важно? Вот как примирить одну с другой? Война ведь. Филимонов, конечно, держит сторону мужика. А я — вашу.
— Почему? — полюбопытствовал я.
— Вы приказ выполняли, — ответил он. — Вы почаще повторяйте себе: «Это должен был сделать я, чтоб другие не сделали еще хуже…» Сразу легче станет, — засмеялся он. — Э-э, что толковать! Я с сорок первого воюю. Насмотрелся.
Шофер говорил, желая успокоить меня. Но только раздражал этим, потому что я действительно хотел лишь точно и в срок выполнить приказ Суджакова: обеспечить батальон боеприпасами накануне наступления. Приказ я выполнил. Так в чем же дело? Чего он еще ковыряется во мне, этот дошлый шоферюга? Разве я не понимаю, что и мужик прав, только зря не поверил мне, что лошадь нужна всего на несколько часов…
Суджакова я нашел в ложбине, поросшей нетронутым ельником. Наверное, тут была мертвая зона: деревья стояли с верхушками, а зелень хвои по-зимнему грузно обвисала под затвердело отяжелевшим сырым снегом, не струшенным пулями и взрывной волной. Отсюда хорошо просматривался передний край.
Я узнал майора не сразу. Теперь он был в коротком полушубке и кубанке, низенький, плотный, накрест перехлестнутый по выпуклой груди ремнями. Он о чем-то говорил с людьми, от головы до пят упрятавшимися в белые маскхалаты. Ближе всех к майору находился их старший — смуглый, с тоненькими усиками. Суджаков что-то показывал ему на карте.
Я доложил, что приказ выполнен. Суджаков мельком, вроде случайно, глянул на меня, кивнул и отвернулся к тому, смуглому с усиками, будто важность дела, выполненного мною, оставалась важной лишь для меня, а для него все считалось само собой разумеющимся и потому, исполненное, уже перестало существовать.
— Нет у меня саперов, — сказал смуглому Суджаков. — Комдив все отдал соседу справа. Главное, видать, там будет. А мы тут с тобой на подхвате, старший лейтенант, — улыбнулся Суджаков.
— Товарищ майор, меня заверили, что вы обеспечите проход, — категорически отвергая веселый тон Суджакова, сказал усатый старший лейтенант. — В двадцать ноль-ноль я должен выйти с тылу к высоте 315,3. Не могу же я топать по минному полю, положить всех людей здесь. Полоса тут неглубокая, метров пятьдесят.
— Знаю, знаю, старший лейтенант! Но послать мне некого. Понимаешь — не-ко-го! Сам бы рад, если бы мне ее кто очистил. Тоже ведь наступать придется. Его, что ли, пошлю, — кивнул на меня Суджаков. — Так он вчера только из училища, совсем скворец.
Воспользовавшись, что они оба посмотрели на меня, я обратился к Суджакову:
— Товарищ майор, разрешите отлучиться на час?
— Куда?
— Лошадь возвратить.
— Какую лошадь? — шевельнул бровями майор. — Ага! — вспомнил он. — Постой, постой. Где она? Ну-ка пойдем старший лейтенант.
У саней суетился Филимонов. Он притащил откуда- то охапку старой потемневшей соломы, и кобыла вяло захватывала ее черными мягкими губами.
Обойдя лошадь раз, другой, Суджаков насунул глубже на голову кубанку и приказал Филимонову:
— Возьми людей, сходи к баньке. Там в снегу две бороны валяются. Тащите их сюда. Достаньте слегу подлиннее. Скумекал? — спросил он, хлопнув старшего лейтенанта по спине.
Замысел комбата стал доходить до меня, когда Филимонов по подсказке майора выпряг кобылу, привязал оба конца слеги к постромкам, а к самой слеге, по краям, — бороны.