И вот — март следующего года. Конец месяца застал меня в Дрездене, откуда я должен был возвращаться в Берлин, где, помимо прочих дел, собирался позвонить Клаусу Биллингеру…

Встретились мы в вестибюле «Боулинг-Центрума». Он пришел после работы — невысокий лысоватый парень, выглядевший старше своих лет от рано облившей его полноты и больших очков с сильными стеклами, за которыми светло-серые глаза казались чуть навыкате.

Большой коричневый портфель его раздулся, выступ застежки едва держался в скобе. Я понял: четверг последней недели марта, канун пасхи, когда делают закупки.

Столик мы заняли близко к барьеру, за ним — размеченное на дорожки широкое игровое поле. Странным выглядело оно в уютном ресторанном зале. Люди, взопрев от усердия, кто в спортивных костюмах, кто просто в рубашках с закатанными рукавами, швыряли массивные шары размером с баскетбольный мяч, прихлебывая пиво.

Шары, тяжело гудя по твердому настилу, нацеленно неслись вдоль дорожек к треугольнику из десяти кегельбанных кукол. Каждый старался сбить их побольше. Куклы падали, проваливались под пол, а автоматические ухваты, звякая, выстраивали их заново. Шар так же автоматически-тайно возвращался к игрокам, и все повторялось сначала. Стоял беспрерывный гул катящихся шаров и грохот падающих кукол. На типографски отпечатанных бланках игроки вели какой- то подсчет.

Клаус пытался объяснить мне смысл игры в боулинг, но я понял лишь, что плата за один час пятнадцать марок, что любители приобретают годовые абонементы, получая по ним право поиграть раз в два месяца (слишком много желающих!), что, наконец, его, Клауса, дядя имеет такой абонемент от либерально-демократической партии, будучи членом одной из ее организаций в Шилдове, что в часе езды от Берлина…

— У вас есть еще дела в Берлине? — спросил Клаус.

— Есть.

— Но раньше понедельника вы ничем заняться не сможете: пятница, суббота и воскресенье — мертвые дни, пасха. Я предлагаю на это время поехать ко мне. Что вам скучать в гостиничном номере? Мы живем недалеко от Тирпарка. Квартира большая.

— Удобно ли? — усомнился я. — Пасха ведь, семейный праздник.

— У нас это не так серьезно, уже давно — ритуал быта, не больше, чем привычка. Мама в субботу уезжает к дяде в Шилдов, а ухаживать за нами будет моя сестра Марта.

Видя, что я все же колеблюсь, он добавил:

— Есть еще один аргумент в пользу моего предложения: за эти три дня вы просмотрите бумаги отца.

Я согласился.

Официант принес на тарелочке счет, деликатно прикрытый салфеткой, поставил перед Клаусом. Он близоруко склонился, заглянул под салфетку, выписал чек, вложил его в свой паспорт и подал официанту. Затем паспорт был возвращен, и после этого протокольно обстоятельного, но и удобного безналичного расчета мы покинули зал «Боулинг-Центрума». На Александерплац нырнули в метро. Час «пик» еще не начался, в вагоне удалось сесть.

— Дело вот в чем, — сказал Клаус, пристроив пузатый портфель у ног. — За три месяца до того, как я разыскал вас и позвонил вам, умер мой отец. Тяжелый диабет. А два года назад во время разбора руин на Ляйпцигерштрассе в дымоходе разбитой котельной рабочие нашли мешки полевой почты вермахта, опечатанные военной цензурой. Они были доверху набиты письмами солдат с Восточного фронта. Пролежали в развалинах около тридцати лет. Кто их туда сунул, зачем — сказать трудно. В одном из них оказались письма и дневник моего отца. Вместе с ними, завернутыми в кусок брезента и перевязанными телефонным кабелем, была и тетрадь, о которой я говорил.

— Каким образом тетрадь может иметь отношение ко мне?

— По-моему, самое прямое. Девяносто девять за то, что я прав. Больше не скажу ни слова — сюрприз, — засмеялся Клаус. — Когда я прочитал ваш очерк, я тут же принялся вас разыскивать в Москве. Отец много возился со своими воскресшими бумагами, что-то расшифровывал, уточнял, дописывал… Выходим, мы приехали, — Клаус быстро поднялся, подхватив портфель…

Вечером мы пили кофе со сливками, сыром и гренками, которые мать Клауса фрау Криста Биллингер готовила, как сказал он мне, по рецепту из календаря. Сама же она, худая высокая женщина, с лицом напряженным, словно от давней неизбытой заботы, неслышно выходила и входила, ни разу не подсев к столу. Развлекала нас Марта — рыженькая смешливая двадцатилетняя сестра Клауса. Говорила она без умолку, очевидно демонстрируя мне свое знание русского языка. Марта работала продавщицей в магазине военторга, где покупатели — в основном жены советских военнослужащих.

Сперва меня смущала холодность хозяйки, ее ни на чем не останавливающийся взгляд, неучастие в застолье; щебетанье Марты казалось мне желанием как-то сгладить сухость матери. Но постепенно я понял, что ко мне это отношения не имеет, что все происходит в том порядке, каким обычно живет этот дом.

Вскоре фрау Криста Биллингер сняла передник, включила телевизор и села в кресло. Западный Берлин транслировал предпасхальную передачу из Мюнхена. Программа называлась «Небесная весть», после чего, объявил диктор, в исполнении драмкружка евангелической общины пойдет религиозная пьеска со странным названием «Куда с таким количеством тухлой рыбы».

И тут возник конфликт: Марта хотела смотреть по другой программе какой-то фильм, ждала его целую неделю. Не знаю, чем закончился спор, — Клаус, посмеиваясь над матерью и сестрой, увел меня в свою комнату…

— Что ж, приступим, — он извлек из кармана связку ключей в кожаном футлярчике, долго перебирал их, близко поднося к глазам, наконец, нашел нужный, отпер ящик письменного стола и вытащил две пухлые папки. — В этой — оригиналы, — сказал он, откладывая, — а в этой фотокопии, — он протянул мне папку. — Здесь есть и письма, которые дошли с фронта благополучно, часть хранилась у матери, часть у родителей отца. Мать всем этим очень дорожит и никуда из дома не дает. Поэтому для себя я сделал фотокопии…

Открыв папку и бегло перебрав плотные, одинакового формата листки фотобумаги, я поднял глаза на Клауса. Я даже не заметил, в какой момент в его руке оказалась общая тетрадь в слинявшем сером коленкоровом переплете.

— Вот, — сказал он, кладя ее передо мной.

Обыкновенная, общая, девяносто шесть листов, невероятно старая, иссохший коленкор в трещинах, кое-где на корешке он вовсе истерся, обнажив швы с побуревшим клеем на марле и поржавевшие скрепки.

Оставалось открыть тетрадь, что я и сделал. И взгляд мой пристыл к первой странице: на пожелтевшем листе в широкую линейку с красными фабричными полями по-русски было написано «Дневник», а ниже — моя фамилия, имя и довоенный адрес. И еще: «Начат 1 сентября 1939 года». Все написано моим школьным, но уже взрослевшим почерком, запретным для учеников пером «рондо». Я узнал все это сразу или же вспомнил сразу. И не только это. В моем мозгу, как падающая звезда, пронеслись десятилетия, впечатанные в них события, человеческие лица, целые и уничтоженные города, грохочущие эшелоны и ветер от них, пахнувший мазутом и паровозным дымом, — огромный пестрый мир, озвученный голосами людей…

— Ваш? — услышал я Клауса.

— Как он попал сюда?.. Впрочем…

— Все здесь… И ответ на ваш вопрос, — он показал на папки. — Эту, с фотокопиями, возьмите себе.

— Кем был ваш отец?

— До войны подручным у провизора. В 1940 году его призвали в армию, в строй отец не попал — сильная близорукость с астигматизмом. Его определили в армейскую аптеку при лазарете. Расфасовывал порошки, мыл колбочки… Остальное и главное вы узнаете из его бумаг. Я не знал, как ими распорядиться. Просто сохранить на память или показать в какой-нибудь редакции, издательстве? Я не был уверен, что это может кого-нибудь заинтересовать. А потом прочитал ваш очерк. Вот так, — он умолк, склонив голову, готовый слушать меня.

Но что я мог ему сказать в тот момент?

— Здесь все в хронологическом порядке, — снова заговорил Клаус. — Что ж, до завтра. — Он вышел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: