Прошла неделя моего пребывания в Берлине, три дня из нее я прожил у Биллингеров. Клаус вызвался проводить меня до аэропорта в Шенефельде, а до электрички с нами пошли Марта и пятилетняя Эрика — соседская девочка, которую родители, уехавшие в отпуск, подкинули Марте.

Мы стояли на платформе в ожидании электрички. Эрике наскучили наши разговоры, у Марты она выклянчила марку, разменяла ее в киоске «Митропы» и развлекалась: став на весы-автомат, опускала в щель монетку, взвешивалась, а за следующую денежку получала порцию туалетной водички из этого же автомата. В весы было вмонтировано зеркало, Эрика на цыпочках тянулась заглянуть в него, чтобы пригладить ладошкой светлые легкие волосы, смоченные пахучей водичкой…

Так и запомнилась она мне: курносая, с высокими скулами, стоящая на цыпочках.

Уже сидя в электричке, я подумал: мир для этой девочки состоит из конкретных вещей и явлений- символов. В основном — добра. Понятие зла приходит к ней еще из сказок. Эти три дня, выходя в сад, я учил Эрику ездить на роликовых коньках по асфальтированной дорожке; разок сходил с нею в Тирпарк, где она потащила меня в «Бремхауз» смотреть хищников, живущих в открытом вольере.

Наверное, я для нее тоже остался отзвуком добра, как отец Клауса, «опа Конрад» — дедушка Конрад. Попробуй, сообщи ей я или кто другой из взрослых, что «опа Конрад» мог убить меня, а я его! Что рухнет в ее душе?!

Пройдут годы. Из учебников и книг Эрика узнает, что была война, кто с кем и почему воевали. Узнает она, что были Освенцим, Майданек и Равенсбрюк. Но сможет ли она понять, как это тот конкретный «я», что учил ее ездить на роликовых коньках, и конкретный «опа Конрад», на коленях у которого она любила сидеть, могли убить друг друга? Мир для нее уже будет делиться по четким признакам на хороших и плохих людей, на добро и зло. Но я и умерший Конрад Биллингер будем пребывать в ее памяти рядом. Способно ли будет то время ответить на все ее вопросы, если уже сегодня это не так просто сделать, потому что подробности растворяются в общих понятиях, которые не всегда принимаются на веру, а если и принимаются, то только разумом. Значит, сохранить подробности? Но не возбудят ли они новые вопросы, в которых будут недоумение, горечь и недоверие? Нужно ли это делать? Если да, то следует помнить, чем рискуем, когда в своем рассказе, оглядываясь на прошлое, станем угодничать перед настоящим…

Автостоянка около аэропорта была забита машинами с западногерманскими номерами. Их владельцы улетают отсюда по делам и в отпуск по всему миру: из Шенефельда им дешевле, чем из аэропортов ФРГ, а машины ждут их возвращения, благо стоянка бесплатная.

Объявили посадку. Я поблагодарил Клауса за гостеприимство и, разумеется, за то, что разыскал меня, чтоб возвратить дневник. Он лежал в моем чемодане в папке вместе с фотокопиями бумаг покойного Конрада Биллингера, а от его сына я получил право распорядиться ими по своему усмотрению. Я ничего не пообещал Клаусу заранее, бегло просмотрев письма и дневник его отца. С Клаусом мы могли встретиться лишь осенью, когда он приедет в Москву на какой-то симпозиум химиков.

Клаус заметил, что благодарить его не за что, никаких хитроумных комбинаций выстраивать не пришлось: просто на глаза ему попалась моя фамилия под очерком в еженедельнике, который он выписывает уже десять лет, где упоминались события, знакомые ему по рассказам и дневнику отца. Остальное было делом двух-трех телефонных звонков, на последний из которых я и отозвался. Ему повезло, шутил Клаус, что я уцелел на войне и стал писать очерки. Вот и все Ведь имелись и другие варианты, улыбался он и, загибая пальцы, перечислял: дневник его отца мог попасть ко мне; отец его или оба мы могли погибнуть, я не умел бы писать очерки; оба мы могли не веста никаких дневников; находились бы на разных фронтах и т. д.

Мне хотелось сказать этому молодому немцу что-то хорошее, приятное, но обычные, обязательные для такого момента слова давно утратили искренность. И я просто похлопал Клауса по плечу, в проходе еще раз оглянулся и прощально поднял руку…

В первое же воскресенье по приезде я пошел к Лосевым.

Когда-то нас было четверо: Витька Лосев, Сеня Березкин, Марк Щербина и я. Из школы вместе ушли в одно пехотное училище. За месяц до выпуска, не получив своих кубарей на петлицы, отбыли на фронт Выгрузились из эшелона и с марша — в бой. Так и началось. Нам везло: все время были вместе. После первого ранения мне удалось вернуться в свой полк. Уже младшим лейтенантом. Витька Лосев сказал тогда: «Обскакал ты нас: пока мы воевали — звание получил». Не завистливо, а удивленно сказал. Лосев никогда не завидовал, а лишь удивлялся, считал, что самый способный среди нас — он. Тем более на войне. Сеню Березкина вообще в расчет не брал. Тут, пожалуй, Лосев не ошибался. Березкин был хилым и всегда неловким человеком, во время разговора вскидывал голову, а веко левого глаза прищуривал, будто вслушивался во что-то. Был он совершенно нелепым для армии существом. Что ни надевал, все выглядело карикатурно: гимнастерка почти до колен, шинель горбом на спине, обмотки постоянно сползали. И вечно простужен. Особенно донимали его строевые занятия. Лишенный чувства координации, Семен по команде «шагом марш» вперед выносил левую ногу и левую руку одновременно, вроде боком выступал. Другой захоти так — не получилось бы, а у Семена — только так. Намаялись с ним взводный и старшина, и смеху было, и горя, а потом махнули рукой.

Зато был у Семена редкостный слух, играл на баяне, на пианино, на мандолине. Мелодии из фильма «Большой вальс» знал наизусть…

Было нас четверо. Теперь я один, недавно не стало и Виктора. В некотором смысле под моей опекой остались жена его Наташа и дочь Аля. Внешне ничего в их доме не изменилось. Обе привыкли к моим посещениям, но старались держаться независимо, хотя я понимал, что без Виктора их материальное положение значительно ухудшилось.

В этот раз я пошел к ним вручить подарки из Берлина: Наташе — пудреницу, Але — купальник. Так полагалось еще и потому, что этот порядок давно завел Виктор. Он часто бывал в заграничных командировках и любил привозить подарки не только жене и дочери, но и друзьям. Слыл широким и добрым, но счет одолжениям вел: кому и какой значимости; не терпел, когда это забывали. Едва появились газовые зажигалки «Ронсон», он тут же привез мне такую из Англии. Я знал, что в руках у спекулянтов она полсотни, сказал ему об этом. Он засмеялся: «Ты только рассказывай всем, что это я привез, мне этого достаточно». Делая подарки, как бы получал удовольствие, мол, это он достал первым…

Дома была только Наташа.

— А где дочь? — спросил я.

— В библиотеке. Топанатомию зубрит. Ну, как съездил?

— Хорошо.

— Чаю хочешь?

— Давай…

Пока она возилась на кухне, я вытащил из портфеля подарки, обвел взглядом комнату. Стены потемнели, на потолке проявилась желтизна, разошлись трещины. С ремонтом нахлебаются, то ли дело при Викторе. Я посмотрел на его фотографию в тонкой металлической рамке над тахтой. Точка съемки была необычной: куда бы я ни смещался — вправо ли, влево ли, — его глаза будто передвигались за мной, вроде он следил, что делаю в его квартире, о чем говорю с его красивой еще, легкой в движениях женой, словно только сейчас Виктор спохватился, как давно и тайно нравилась мне Наташа…

Впервые я увидел Наташу еще школьницей на маленькой фотографии, а познакомился, когда она стала уже студенткой и Витькиной женой. Все было хорошо, а главное — просто, потому что мы оставались друзьями.

Однажды мы лежали с Витькой на пляже, на горячем песочке, ногами к воде, уперев подбородки в скрещенные руки. Наташа ушла в кабинку переодеваться. Она вышла оттуда и направилась к нам. Я наблюдал ее приближение, и вдруг будто увидел незнакомую молодую женщину: в тугом оранжевом купальнике, высокую, с плавно выгибавшейся линией бедер.

Было в тот день много света, плеска воды, синевы неба, август истомно дышал солнцем, запахами настоявшейся полыни и чебреца, теплый ветер приносил их к берегу с рыжих сухих холмов степного Крыма.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: