Пока я все это говорил, Альберт молчал. В подвале было холодно, железная печь быстро остывала. В лампе кончался карбид, и она слабо освещала наши лица с глубокими тенями под глазами.

В дальнем углу вообще темно. Там возился возле печки толстяк Густав Цоллер — сорокалетий немногословный мекленбуржец.

— Ты слишком много вспоминаешь— сказал вдруг Альберт, допивая вино.

— Но иначе можно превратиться в животное — ответил я.

— Ах, чистюля! Ты боишься превратиться в животное! А как же остальные? Полагаешь, именно ты и есть самый необходимый Германии человек, а остальные — дерьмо, пусть превращаются в скотов?!

— Ты меня не так понял. Думаешь, вспоминать легко? — удивился я его вспышке.

— Я просто хотел сказать, что не нужно ничего вспоминать. Убеди себя, что ты родился среди воронок, обрушившихся окопов, окоченевших трупов, в бесконечном холоде, что никогда не знал ни сытости, ни чистой постели, ни тепла женского тела, только — это, — обвел он рукой подвал с белой изморозью на стенах. — Сожрать гуляш из мерзлой конины, пахнущей потом, и тут же в углу помочиться. Все прочее выбрось из головы, чтоб не свихнуться.

— Это рецепт врача? Ты ведь не психиатр, Альберт.

— Рецепт для 6-й армии. Иначе войну не выиграем.

— Чей рецепт?

Он долго молчал, делая, что раскуривает отсыревшую сигарету, затем повторил:

— Для всей 6-й армии. Понял?..»

«2 декабря.

Дела мои идут неплохо. Так сказал Василий Александрович, хирург, — огромный, халат до пола, рукава закатаны, руки мясистые, в седых ворсинках. Со страхом ожидаешь их прикосновения. Пухлые, но ловкие пальцы его холодны, будто только что окунал в полынью…

— Танцевать будешь, — сказал он сегодня. — Сперва на костылях. На фронт хочешь? Сводку слушал? То-то!..

Сперва отсыпался. Времени свободного много. Чтоб побыстрее шло — пишу дневник, все равно безделье. На тумбочке удобно, не то что в окопе или блиндаже… Шурка интересуется, что я сочиняю. Киричев нагл с ним. Это начинает надоедать… Замполит обещал концерт — художественная самодеятельность шефов. А шефы — школа…

Морячок косится на Киричева, из-за Шурки.

Сегодня написал ребятам в полк…»

После перевязок я всегда чувствовал слабость и сонливость. Ненадолго, правда. В эти минуты у моей постели появлялся Шурка. Его хочется вспомнить подробней.

— Полегчало? — спрашивал он, садясь на табурет и расставляя на обтершейся складной картонке шашки.

Обычно мы играли в поддавки. Чаще проигрывал Шурка.

— В настоящие шашки никто не хочет, все норовят в поддавки, — удивлялся он. — А у меня не получается. Ну как это — поддаваться, чтоб у тебя лупили?! Рукой я знаю, куда поставить, чтоб ты убил «дамку» мою, а душа сопротивляется: за что, я ведь ловчее тебя, знаю, как обойти, а тут — сам голову в петлю суй. Дурак какой-то слабохарактерный придумал игру эту, — бормотал Шурка.

Часто наблюдал за ним, как без хитрости и без выгоды он помогал раненым неожиданным словом, незаметной услугой. Мы все к нему привыкли и полюбили. И лишь с сержантом Киричевым — рыжим артиллеристом, раненным в обе руки. — у Шурки отношения не сложились.

— Давай, Киричев, письмишко напишу твоим. Ты сочинишь, продиктуешь. Сам ведь не управишься, — помню, предложил Шурка.

Правая рука у Киричева в тяжелом гипсе, снаружи торчали только набрякшие синей омертвелостью неуклюжие пальцы.

— Это за что же: за пайку хлеба или за компот мой? — ухмыльнулся Киричев. — Ишь, прихлебало! Шустрый ты! По чужим ранам да чужим салом мазать не убыточно.

— Зачем же? Просто мне ловчее это сделать. А пайка мне твоя силы не прибавит, я от своей дюжее буду и, значит, на фронт раньше тебя уеду. Да и хлеб-то свой сытнее, собинка всего дороже, Киричев, — вроде не обидевшись, ответил Шурка и отошел, постукивая башмаками, прошнурованными наспех, через две дырки.

Но с тех пор Киричев при случае стал называть Шурку «прихлебало».

С людьми типа Киричева жизнь меня сталкивала и впоследствии, в иных, правда, обстоятельствах. Их цинизм с возрастом слинял, осталась лишь подозрительность к чьей-то искренности. Жизнь они полюбили по-своему: иногда вижу их в поликлинике, узнаю по скучным глазам и по терпению, с каким они высиживают там в очередях, чтоб попасть в который раз к врачу — этакая жажда лечиться…

Но о Киричеве речь еще впереди…

«Жигули» светло-дымчато го цвета номер 43–03. Ждать я должен на углу возле кафе «Бригантина», рядом с моим домом.

Затея Наташи меня покоробила, но отказаться не хватило духу. Вчера, когда она сообщила по телефону, что хочет поехать в Сысоев лес, где Виктор любил охотиться, я пробовал отговорить ее, уповая на логику и здравый смысл, — испытанное оружие самих Лосевых, — пытался внушить, что это нелепое предприятие.

— Возможно, — ответила Наташа.

— Тогда зачем же?

— Я не сумею тебе этого объяснить… Так ты поедешь со мной? — давила она.

Пришлось согласиться…

Сысоев лес километрах в девяноста. Дорога уже просохла. Апрель после затяжной и снежной зимы обрадованно налился теплынью, оглашенной птичьим щебетом. По серым безлистым ветвям запрыгали зеленовато-коричневые пупырышки почек, а на черном влажном поле зелено выглянул низкий бобрик озимых. Ветерок уже гнал пыль вдоль обочин, где во впадинах еще томились редкие пятна серого, уставшего снега, тут же топтались грачи.

Наташа вела машину свободно, без напряжения, ровно держала скорость.

Поглядывая изредка на ее спокойное лицо, я удивлялся: откуда такое — жгущее душу упрямое стремление к тому, от чего люди обычно бегут? Ну на кой сдалась ей эта баба, с которой у Витьки могло что-то быть, а может, ничего и не было?! Существует она или нет — ровным счетом уже ничего не изменит. Наташа понимает это не хуже меня. Тем не менее… Такой я ее никогда не знал. Обычно веселая, легкая, шутливо потакавшая Витьке, его напору подчинять себе всех, она вдруг словно сбросила с себя этот гипноз, явив свой, не сломленный ни Витькой, ни его утратой стерженек, в котором оказалось много духовной, наверное, чисто женской силы…

Лицо Наташи еще красиво, профиль молодо четок, ничего лишнего, разве что мягкая припухлость, появившаяся недавно под подбородком, да при повороте головы податливо вяло морщится шея…

Захочет ли Наташа попытаться устроить свою судьбу вторично? Слишком многим заполнил ее жизнь Витька. Да и Алька уже взрослая…

В школе я не дружил с Витькой. Сблизила нас война, которую прошли бок о бок. Дружил я с Сеней Березкиным и Марком Щербиной. Но война не оставила мне никого, кроме Витьки. Наверное, это и свело нас потом.

За пологим бугром, заслонив горизонт, обозначился темными зубцами Сысоев лес.

— Ты не нервничай. Я ничего не стану выяснять, — вдруг сказала Наташа, глядя перед собой на дорогу.

— Собственно… Я не нервничаю… С чего ты взяла?

— Вот и хорошо.

— Что у Альки слышно?

— Что может быть у взрослой дочери? Взрослые интересы. Бредит своим Женькой. Говорит, любовь должна быть современной. Что это значит — не знаю. Но так она все объясняет.

— Он бывает в доме?

— Последнее время почти ежедневно.

— Хороший парень?

— Приятный. Пока не зять, а я не теща…

Машина уже шла по мягкой сыроватой просеке. За указателем поворота «Опытная станция» мы свернули и вскоре выехали на поляну.

Две большие, рубленные из свежих лесин избы стояли на опушке. Из трубы одной тянулся в синь хилый дымок. Поляна еще пахла зимней влагой и сопревшей прошлогодней травой, но кое-где ее уже прозеленила свежая.

Звякнула щеколда, сухим деревом скрипнула дверь, и на крыльцо вышла невысокая молодая женщина в черных брюках и красной нейлоновой куртке. Мы поздоровались. И пока женщина приближалась к нам, она и Наташа смотрели друг другу в лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: