«26 марта.

Дорогие отец, мама и сестренка!

Добрался я благополучно. Ехал опять через Польшу. Тащились долго, весь запас еды, взятой из дому, за дорогу прикончил.

Правда, в одну из ночей, когда я спал, круг кровяной колбасы, лежавшей отдельным свертком, который упаковывала Хильда, у меня украли. Вагон был набит до отказа, люди разные, из всех уголков Германии, и все — на Восточный фронт, в основном те, кто уже там побывал…

Странное дело: пока был дома, я старался меньше спать, просто не хотелось, здесь же снова постоянно думаешь, как бы урвать лишний часок для сна.

Может, потому, что во сне время летит быстрее, и все, что оно несет в себе, как бы обтекает спящего, оставляя его в стороне от всех тревог.

Пишите мне чаще. Когда Криста будет забегать к вам, обходитесь с нею поласковей, она очень самолюбивая. Ты-то, отец, знаешь ее.

Кто скажет, когда мы снова с вами увидимся?!

Да хранит вас бог!

Ваш сын и брат Конрад Биллингер».

«26 марта.

Вышли из окружения. Шли ночью, избегая населенных пунктов. По дороге пропал Семен. Послал В. — искать. Вернулись вдвоем. Лицо Семена в крови. На вопросы не отвечал. Остался неприятный осадок. Выяснить!.. Старшине — про валенки. Доп. паек за три дня…»

Из окружения тогда мы вышли в тылы соседнего батальона. Никогда, наверное, не забуду этих двух страшных суток беспрерывного марша и особенно последней ночи. Черная, слепая, она затопила все вокруг, не видать было ни зги. В жизни не помню такой темени. Мы шли, окликая друг друга, вслушиваясь сквозь ветер в голоса, в надсадное чавканье сапог, глубоко вгрузавших в раскисшую и бесплодную пахоту, напрягали последние силы, чтобы вытащить из тяжелой грязи ноги вместе с сапогами. Через голенища затекала ледяная липкая жижа. В лицо из мрака хлестало дождем и мокрым снегом: шли согнувшись, чтобы меньше доставалось от холодного встречного ветра. Полы шинелей хоть и были заткнуты за пояс, но сукно все равно замызгалось, намокло и отяжелело.

От усталости ноги подламывались, не держали тела, хрипом рвало грудь. Шли уже несчитанные километры и все вязкой, скользкой пахотой, матерясь, проклиная темень, дождь, вой ветра и Витькину затею идти этим полем. Семен еще утром, когда мы были в лесу, предложил зайти на выселок, узнать у местных дорогу лесом, но Лосев воспротивился:

— Нечего нам туда соваться, продадут немцам — и поминай как звали! А где-то посчитают нас дезертирами.

— Разве ты их знаешь? — спросил Семен.

— Кого?

— Ну, этих жителей.

— И знать не хочу! — отрезал Витька.

— Так почему ты не доверяешь им? Это же наши, советские люди.

— Можно подумать, ты их знаешь, — ответил Витька. — И мы ведь не только за себя отвечаем, с нами еще двадцать бойцов.

Этот аргумент и склонил меня, как командира роты, принять сторону Лосева, и, глянув на компас, я приказал идти пахотой.

Мы шли в засасывавшей темноте цепочкой, она с каждым километром растягивалась. У всех был груз: оружие, вещмешки. Марк Щербина, самый сильный, тащил еще РПД и два диска к нему. Казалось, ночи и цепкой глубокой грязи не будет конца. Я окликнул Лосева. Он возник, слабо пробеливая темноту пятном лица. Я приказал ему пройти назад по цепочке, пересчитать и подогнать людей и еще раз напомнить, чтобы не курили.

Пока мы ждали Витьку, Марк снял с плеча пулемет и проворчал:

— Ты-то хоть знаешь, куда идем?

— На Восток. А что?

— Ничего, раз знаешь, веди, — буркнул он и с подвывом до хруста в челюстях зевнул. — Поспать бы и разуться, а?..

Лосев вернулся запыхавшийся. Едва остановился, сообщил, что Сеньки нет.

Я испугался.

— Ребята говорят, все время обгоняли его, пока он не остался замыкающим, — прохрипел Витька.

— Может, присел он? У него со вчера живот резало, — вспомнил Марк. — Жаловался. Наверное, что-то съел.

Я велел Лосеву отправиться бегом назад и без Семена не возвращаться.

Приплелись они через полчаса. Лосев держал мешок и карабин Березкина.

— Ты что это?! — набросился я на Семена.

— Оставь его, — оттеснил меня Марк высоким плечом.

— Все уже в порядке, — буркнул из тьмы Витька. — Пошли.

— Пойдешь рядом со мной, — приказал я Семену.

Ни слова не сказав, он торопливо отобрал у Лосева свой мешок и карабин, Марк помог ему продеть руки в лямки, и мы двинулись.

К исходу ночи перед нами встал лес. В лощине устроили привал. Марк и двое бойцов ушли собирать валежник. Когда стало светать, я вдруг увидел, что рот у Семена в крови, на подбородке присохла красная струйка, нос и верхняя губа подпухли. Он перехватил мой взгляд и так впился в него, будто умолял: «Не спрашивай, от этого будет больнее». Я отвернулся и посмотрел на Лосева, тот отвел глаза.

— Иди умойся в лужице, — приказал я Семену. Когда он ушел, спросил Лосева: — Зачем ты бил его? Что произошло?

— Темень, ни хрена не видно, еле волочу ноги, кричу ему, а он молчит. Едва нашел. Сидит, как комочек, согнулся, карабин меж ног и стонет. Говорю: «Вставай, Семен». «Нет, — отвечает, — идите, я уже не в состоянии, вам надо побыстрее, пока не рассвело, а я не могу, не дойду все равно, ноги уже не мои». Ишь чего придумал! Я говорю: «Ты что ж, зараза, думаешь, мы не падаем от усталости?» А он свое: «Пойми, ну, пойми — не могу уже, только ползти могу, пойми, Витя!» Ну, я психанул: рванул его с земли и по морде, по морде. Кричу: «Стреляться надумал, зараза?! Нет, еще повоюешь!» А он то стоит, то гнется крючком и руки не подымет, только бормочет «не могу» и все тут! Снял я с него вещмешок, забрал карабин и почти волоком припер.

— Плохо, — сказал я, не зная что и предпринять. — Как же вы теперь с ним будете?

— Что плохо?! — вскинулся Лосев. — Подумаешь, несколько раз по сопатке! Так ведь этим и спас его! Понимаешь, кулаком своим я ему жизнь спас! Слова до него не доходили. Мозги ему заклинило. Сам готов был рядом с ним лечь, и пропади все пропадом!..

С тех пор Витька, Семен и я делали вид, что забыли эту историю. По разным причинам не хотелось вспоминать о ней, хотя в оправдание могли сказать одно: мы были на пределе физических и духовных сил.

Мы все отяготили себя в ту ночь какой-то виной друг перед другом. Все, кроме Марка. Он ничего так и не узнал, иначе при удобном случае переломал бы Витьке руки, и я вряд ли смог бы удержать его…

Много лет спустя я не раз задумывался над фразой Витьки: «Кулаком своим я ему жизнь спас». Возникнув в ситуации критической, безысходной, возможно, внезапно, впоследствии она стала для него удобным оправданием в иных случаях, когда он добивался какого-нибудь полезного результата, зачастую даже вовсе далекого от личных интересов.

— Время тихих стишков и нежного шепота прошло, — говаривал он. — Век нынче такой. Шумный… Вот, смотри… — и Виктор показывал мне какие-то цифры, выкладки. — А ведь это за каких-нибудь двадцать лет сделано. Пустяковый кусочек времени. Впечатляет? Думаешь, одно лишь убеждение помогло нам? Дудки! Кулаком тоже приходилось. И жизнь спасать, и будущее наше. А иначе все было бы зря — и жертвы на войне, и победа…

К цифрам я всегда был глух, воспринимал их только рассудком. Мои эмоции и вера возникали от другого. Я возразил ему, сказал, что и в тихих, некрикливых стихах, в нежном шепоте для иных людей живет такая сила, что и на подвижничество позовет.

— Не рискованно ли полагаться на это? — спросил он, ухмыльнувшись.

— Страна может пойти на такой риск, — сказал я.

Виктор пожал плечами, и я понял, что не убедил его…

— Ты всегда была чутка к моде, мама. Почему же ты сейчас заупрямилась? — Алька стояла у книжной полки в моей комнате и листала толстенный, в 700 страниц, западногерманский журнал «Неккерман», рекламирующий ширпотреб — от кружев на дамском белье до автомобильных скатов с металлическими шипами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: