— Он выживет?
— Я сделал все, что мог.
— Тебе вовсе не жаль его… после всего, что между вами произошло?
— Я врач, Конрад. Этим все сказано…
Мы молча сидели у постели фон Киеслинга. Альберт часто брал его бесчувственную руку с высохшей кожей и щупал пульс.
Когда мы вышли, Альберт сказал:
— Вот все, что осталось от фон Киеслинга. От былого величия, напыщенности, надежд, слов.
— Немного, — согласился я.
— Человек всю жизнь фальшивит, Конрад, — Альберт прикуривал от зажигалки. Его белые длинные пальцы были точны в каждом движении. — Всю жизнь человек играет какую-то роль. Иногда даже не подозревая. И только перед смертью, когда он уже понимает это, становится самим собой. Тоже не подозревая. С ним, — Альберт кивнул на дверь палаты, — это тоже произойдет, если, конечно, он перед смертью придет в сознание.
— Ты думаешь, он?..
— Боюсь, что да… И знаешь, чего захочется этому фон Киеслингу? Стать несчастным, нелепым Дитцхофом, поменяться местами с тобой или туповатым Цоллером, променять свои ордена, славу и положение на любую жизнь. На возможность пребывать на земле хоть самым незаметным михелем, который развозит по квартирам угольные брикеты…
— А может, в отношении фон Киеслинга ты заблуждаешься? — спросил я. — Разве ты уверен, что, придя в сознание, он не скажет: „Я прожил хорошо и умираю, выполнив волю Германии и фюрера?“
— Он скажет это мне, но не самому себе.
— Ну, а мы с тобой, Альберт?
— Нам нет необходимости лгать ни друг другу, ни себе.
— Потому что мы прожили жизнь правильно?
— Я бы этого не сказал.
— А тебе не кажется, что мы слишком часто стали говорить на эту тему? Интересно, рассуждают ли столько русские?
— Вряд ли, Конрад. Они просто изгоняют нас со своей земли. Как видишь, тут нет темы для рассуждений.
— Ты хочешь сказать, что фюрер не прав по отношению к России? — спросил я его прямо.
— Мне плевать на Россию. Меня заботит Германия. Вот прав ли он по отношению к ней?
— Но смотри, Альберт: он избавил страну от безработицы, нация вздохнула, люди стали жить сытнее, он прижал толстосумов, протянул руку рабочим и ремесленникам, а их детей назвал своей опорой.
— А в итоге — война? И все облагодетельствованные — в земле. А что впереди? Возможно, катастрофа пострашнее той, что была после первой мировой. Тогда какой же был во всем смысл?
— А если мы все же выстоим, Альберт?
— Не валяй дурака. Ты сам уже в это не веришь…
Альберт, как всегда, безжалостен, полагает, что и здесь как врач он обязан изрекать единственный диагноз…
Сейчас два часа дня. Сижу у печки, греюсь и пишу…»
«17 февраля.
Погиб Марк».
Марк Щербина погиб на моих глазах. И я ничего не смог сделать. Ни я, ни Семен, хоть были рядом… Помню, после боя нужно было пройти по взводам, посмотреть, как устроились люди, но не мог заставить себя, не мог встречаться глазами с Семеном и Витькой. И еще комбат допек: «Как же ты не уберег комсорга?.. Жаль Щербину…»
Батальону было приказано зайти в тыл немцам, готовилось общее наступление. Скрытно, по лесным тропам повели нас два местных партизана: усатый дядька в заячьем треухе, в тулупчике, валенки обшиты внизу красной резиной, и молодая женщина в фуфайке. Выступили едва стемнело, двигались во тьме тихо, слышалось только тяжелое усталое дыхание. На коротких привалах курили осторожно, в рукав. Отмахали пятнадцать километров лесом. В нем и заночевали. Где-то юго-западней осталась Пустошка. Костров не разводили. Спали на еловых ветках, потные тела быстро остывали, и ночной мороз ломил кости…
В полдень вышли к опушке и напоролись на немцев, валивших лес. Управились с ними быстро, но шуму успели наделать. Пришлось часов до пяти вечера отсиживаться в лесу. Перед деревней на бугре темнело длинное кирпичное здание. Наша задача была пересечь шоссе за деревней и сбить немцев с высоты, господствующей над переправой через реку. Ни здание, ни деревню было не миновать…
Когда мы ударили, немцы всполошились. Я видел: из сводчатых ворот выскочил семитонный грузовик, крытый брезентом, и рванул к деревне. Пока мы бежали к воротам, ушел второй. Немцы огонь вели из окон. Но слабый. Здание пришлось брать — в случае контрудара немцев за него можно удобно зацепиться. Так мы решили с комбатом. И еще он приказал бой вести так, чтоб пленных было поменьше, девать их здесь некуда — мы в тылу у противника. Тех же, кого вынуждены будем брать, — передавать партизанам, их уже присоединилось к нам человек пятнадцать.
Впереди меня к воротам, скользя на подъеме, бежал Марк с тяжелым РПД на весу. Чуть приотстав — Семен. Правее, в обход — Лосев со взводом. Марк и Семен уже вбежали во двор, когда я, споткнувшись о рельс, вбитый в подворотне, упал, тут же вскочил. Двор огромный. В левом углу вторые ворота, деревянные, распахнутые. Перед ними сарай. Валялись убитые немцы. И — тихо. Только у деревни грохотало. Пулемет Марка стоял на сошниках, а сам он пошел вокруг сарая. Семен был уже в здании, в правом крыле, я бросился за ним, и в первой же комнате, оглянувшись в окно, увидел вдруг, как из двери в противоположном крыле выскочил немец в расстегнутой шинели. Бежал он как-то семеня, по-старчески мелко, будто ноги были спутаны, волочил за собою карабин, пилотка поперек головы. Марк его не видел из-за сарая, и я закричал, чтоб предупредить, вышиб ногой окно и снова закричал. Но Марк не услышал. Немец исчез за сараем. Марк шел к нему с противоположной стороны и, наверное, заметил: он рванул с пояса «лимонку», быстро свернул за угол и скрылся. И тотчас — выстрел. Когда мы с Семеном прибежали, Марк лежал. Длилось все это две-три минуты. В правой руке у Марка была «лимонка» с невыдернутой чекой — не успел. Немец исчез. Где-то за воротами в стороне леса заурчал мотор, звук его быстро удалялся…
Марк был еще жив. Мы внесли его в комнату, где стояла койка. Пуля попала в грудь и вышла меж лопаток, наверное, разбила позвоночник: пока мы снимали с него одежду и перевязывали, он не шевельнулся. Семен стоял рядом со мной, его трясло, как в ознобе. Прибежали Витька Лосев, Гуменюк и еще кто-то.
— Как же ты оплошал, Маркуша?.. Ничего, родной, крепись… Мы тебя сейчас в санбат… Они быстро подштопают, душа из них вон! — суетился Лосев.
Мы стояли молча, слов не существовало. Я вцепился Семену в плечо, боялся, что он вот-вот заревет в голос — так его трясло, послал кого-то за фельдшером.
Марк дышал уже не так тяжело, но в тишине все равно слышалось бульканье в его груди, и лицо стало вдруг каменеть, румянец сгорел, оставив желтоватый след, пот со лба исчез. Каким-то усилием воли он сдвинул взгляд в нашу сторону, обвел им всех и остановился на мне. Я наклонился, и он слабо шевельнул большими губами: «Сеньку берегите… Без меня ему…» Больше не смог. Умер…
Позже я подобрал карабин, из которого по нему выстрелил немец. В обойме не хватало одного патрона…
Похоронили мы Марка заметно: комбат хотел за деревней, на сельском кладбище в братской, но я уговорил его — Марка отдельно, на бугре, недалеко от ворот этого проклятого здания. Что в нем будет после войны — кто знает, думал я, но могила Марка Щербины будет видна хорошо, не затопчется. Обложили ее ветками, партизаны сколотили обелиск, покрасить, правда, было нечем. Звезду вырезали из желтой жести — нашлась банка от американской тушенки. Дали залп…
Потом сидели втроем — Витька, Семен и я — перед вещмешком Марка. Никто не решался.
— Ладно, — крякнул Витька и потянулся к мешку.
Ничего в нем особого не было. Полкуска хозяйственного мыла, алюминиевая ложка с черенком в виде женской фигурки, пара чистого белья, старое вафельное полотенце, сухие портянки, самодельный блокнотик из половинки школьной тетрада, масленка, немецкий фонарик без батарейки…