Все это мы разложили. Я взял себе блокнотик, Витька, вздохнув, потянулся к ложке. Сенька не стал ничего брать. Попросил разрешения уйти. Минут через пять ушел и Витька…
Блокнотик этот храню по сей день. В нем несколько адресов. Тогда Марк ни с кем не переписывался. Отец его, полковник, военпред, в начале войны был командирован в Иран, вскоре за ним уехала туда же и мать. На предпоследней страничке — стихи, вписанные рукой Семена и посвященные Марку. И обижаться не следует. И дело не в том, что я был командиром роты, а Витька взводным, и судьба нас вроде вознесла над Семеном и Марком или чуть отделила этим от них. Нет, тут существовало иное… Но какое это теперь имеет значение? Марика-то нет уже…
А высоту и переправу тогда мы так и не взяли…
«1 марта, среда.
Наконец-то бегство наше приостановилось. Хорошо это или плохо, — но — передышка. Мы двигались одной колонной. Впереди шли машины с хозяйством полевой почты и военной цензуры. За спиной осталось более двухсот километров. Где-то там, в лесу, могила старика Дитцхофа.
В тот февральский день после полудня позвонили из штаба и приказали срочно готовиться к эвакуации, русские появились в тылах. Все было почти готово, когда они нагрянули. Первыми успели уйти „Даймлеры“ полевой почты и цензуры, мы за ними, погрузив раненых. Грузовик, в котором были мы с Альбертом, выскочил со двора через задние ворота последним, уже под огнем русских. Отъехали метров сто по лесной дороге, когда спохватились: нет Дитцхофа! Я вспомнил: он заливал воду в осветительный аккумулятор. Альберт приказал остановиться, и я побежал назад. Из-за кустов перед воротами я видел, что двор пуст. И вдруг из-за сарая выбежал Дитцхоф — трусцой, лицо бледное, как присыпанное пеплом, шинель расстегнута, карабин волочит за ремень. И тут с другой стороны сарая вышел огромного роста русский. Я снял автомат, но Дитцхоф подтянул карабин и, держа его у живота, не целясь, выстрелил. Русский упал. Дитцхоф уронил карабин. Я закричал ему, и он затрусил ко мне. Изнемогшего, хрипевшего, я почти тащил Дитцхофа к машине. Мы втолкнули его в кузов, прямо на раненых…
Километров через двадцать сделали первую остановку — покормить раненых. Дитцхоф все еще лежал у борта, вытянувшись, как по стойке „смирно“. Я окликнул его, но он не отозвался. Когда я склонился над ним, меня едва не стошнило: от Дитцхофа невероятно воняло. Легкораненый унтер-офицер сверхсрочник сказал:
— Зачем вы везете этого покойника? От него смердит на сто километров вперед. Еще и положили рядом с нами. Он умер, едва вы его вбросили сюда, а перед смертью выпустил под себя отходы за всю неделю…
Я позвал Альберта, он велел убрать тело Дитцхофа. Его зарыли в лесу.
— Он просто умер, — сказал мне потом Альберт. — Так умирают от страха или в постели от болезни… Какая разница? Так или иначе — это произошло бы…
Человек исчезает на войне незаметно. Сожаление о нем недолговечно. Таковы условия войны, где чья-то смерть — не внезапная случай, а как постоянно присутствующее существо, каждую минуту способное сделать очередной выбор, указав пальцем: „Теперь — ты…“ Может, когда-нибудь я вспомню Дитцхофа и еще погрущу о нем…
Чем больше всматриваюсь в Альберта и Марию, тем больше замечаю, как изменились их отношения, — стали ровнее, замкнутей. Они не то что избегают меня, но ищут возможности побыть дольше вдвоем. Альберт стал не так резок, слова его те же — категоричные, но звучат мягче. Что-то произошло и с Марией: нет уже прежней веселой, с постоянной улыбкой, жизнерадостной Марии. Она стала как-то пытливее смотреть на людей, на окружающее. И взгляд у нее долгий.
Однажды она спросила, получаю ли я письма от Кристы, намерен ли я жениться на ней. И услышав мой ответ, сказала, что Криста славная девушка и обманывать ее грех… Мы шли по зимней, чуть оттаявшей уже дороге, было ветрено, над заснеженным полем низко тянулись набрякшие синей тяжестью тучи.
— Как здесь все огромно и чуждо, — сказала вдруг Мария и сжала плечи.
— Для нас с тобой, — ответил я.
— Но мы ведь за этим шли сюда, — она посмотрела на уходившие к сумеречному горизонту поля. — Никогда не думала, что это так бесконечно… У тебя родители верующие, Конрад?
— Да.
— А ты?
— Ну как тебе сказать…
— Объясни мне, почему, когда смотришь на такие пространства, в небо над нами, кажется, что на небе действительно кто-то есть? Сам себе кажешься маленьким, затерявшимся.
— Это необъяснимо, Мария, просто что-то в душе происходит, ты ищешь опору в себе, не находишь, и тогда вспоминаешь, что надо во что-то верить. Скажем, в бога.
— Я иногда начинаю верить, но тут же вспоминаю строчки из „Прометея“ Гёте. Помнишь? — она начала читать.
Эти стихи я знал хорошо, но меня удивило, что Мария обратилась к ним:
Но я подумал: да богов ли небесных она имеет в виду?..»
«1 марта.
Прибыл дивиз. „катюш“. С чего бы — к нам?.. Опять работали на развед. Везет же! Сенька-то — сообразил. Изменился он после гибели Марка. Снился Марк. Как живой. Тягостно после такого сна: есть просил.
У Кр. отобр. „парабеллум“. Модник! Меняют караб. на нем авт. Люди интересн. Писать бы о них. Некогда…
Где искать Лену?»
Сны! Явление малоизученное. Вчерашний можешь забыть к утру, а иной, давний, живет в тебе десятилетия, зацепившись какой-то деталью, черточкой за память и душу. Два слова «есть просил» — и все воскресло: и обстоятельства и настроение.
Тогда перед рассветом я незаметно уснул. Длилось это недолго. Вроде как скользнул во что-то мягкое, неответно глухое и тут же очнулся от слабого ветреного шороха: кто-то проходивший по окопу шевельнул воздух и тишину широкими полами плащ-палатки. И в недолгое это отсутствие мне приснился Марк. Он стоял передо мной, гимнастерка расстегнута, большой ладонью растирал грудь. Потом укоризненно сказал: «Я так голоден, столько времени не ел! Где моя доля сухарей?» Явь и сон еще не разделились во мне, и, тупо уставившись в волглую темень, как бы отвечая ему, я подумал, что ведь старшина на Марка не получает уже довольствие, он выбыл из списков личного состава…
Было зябко. С поймы полз на окопы туман. Немцы жгли ракеты. Свет их судорожно опускался и увязал в тумане, клубясь, оседал в нем белесой мутью и глох. В память откуда-то издалека пришли слова Марка, сказанные накануне гибели: «Из-за фрицев не позавтракал, не успел. Полкотелка каши осталось».
И мне вдруг захотелось есть. Но я уже привык сосущий рассветный голод душить махорочным дымом…
На нашем участке что-то намечалось, ждали дивизионных разведчиков. Мне приказали обеспечить операцию: нужен был важный «язык» — офицер, в крайнем случае — унтер. Готовил на это Лосева и троих солдат его взвода. А потом напросился и Семен, напомнил, что у него тонкий слух. Лосев не очень хотел его брать. Я понимал: на это дело нужны более проворные.
— Тут не только слушать, видеть надо, — сказал Лосев.
— Да я ведь все насквозь вижу, — Сеня улыбнулся. — Вон воронка. Что из нее торчит?
— Коряга, — уверенно ответил Лосев.
— Промах, — покачал головой Семен. — Там фриц убитый. Головой вниз, а ногами к нам.
— Проверим, — Лосев подкрутил окуляры бинокля, приставил к глазам. — Точно, фриц… Даешь ты, Березкин!