Площадь была забита грузовиками. В зное висел запах бензина, пыли и пота, толклись солдаты — грязные, небритые, злые, — разыскивали свои части. Мы с Марией пошли на станцию. Там был какой-то кошмар! Метались люди, много гражданских. Подогнали эшелон: запертые товарные вагоны с надписями „Остарбайт“. Внутри истошно вопили, колотили в стены. Солдаты из кригсполицай начали открывать двери, и рев вывалился наружу. В эшелонах оказались подростки и женщины. Почти у каждого за спиной мешок, в руках белые узелки. Этих русских не успели отправить в Германию, было не до них, и неделю они сидели взаперти! Ужасное зрелище. Солдаты выталкивали их прикладами. Многие женщины были с детьми.

Они ревели от голода и страха. Вскоре вагоны опустели, остались лишь умершие. Трупы их свалили в грузовики и увезли, а кричащую толпу русских построили в колонну и куда-то погнали.

Вагоны обработали карболкой, в эшелон погрузилась воинская часть, и тут же он ушел на Мадону.

Ничего подобного я в жизни не видел. Изможденные лица этих женщин и детей, грязь и вонь, глаза, залитые ужасом! Я знал, что у нас много восточных рабочих. Но неужели всех их вот так — как скот?! Я понимаю, что они нужны. Но зачем — так?

Мария неотрывно смотрела на все это, прижав ладони к вискам. Лицо ее побледнело. Какой-то толстенький унтер-офицер сказал ей:

— Уйдите отсюда, фрейлейн, если не хотите набраться вшей. Это же стадо! Они и прежде так ездили, привычны уже. Так что вы не очень…

Мария не шелохнулась. И когда мы ушли, не сказала мне ни слова. Но я и не хотел никаких слов…

Вскоре мы уехали оттуда…

Уже десять часов вечера. Но в этих местах еще светло. Стоим в маленькой деревеньке на берегу реки Арона. Вокруг лес. Тишина. Только что я вернулся от Альберта. Он сообщил мне страшную весть: 20-го было совершено покушение на фюрера. Подробностей он еще не знает. Из-за быстрого отступления мы не видели газет уже неделю, радио тоже негде послушать. Известно лишь, что в заговоре участвовали офицеры вермахта и что в Берлине аресты. Фюрер жив. Я не могу прийти в себя, осмыслить эту весть. Даже Альберт растерян. Густав Цоллер прореагировал просто: „Ну и свиньи! В такой момент!..“

И только Мария спокойно сказала: „Это серьезней, чем вы думаете. Он слишком доверчив, а за его спиной кучка негодяев творила всякие гнусности. От его имени и от имени нации. Они его и предали. Если его не станет, мы погибнем…“

Боже мой, почему человек ищет опору в ком-то, а не в себе самом?!»

«27 июля.

Бегут фрицы! Прем по двадцать км в день! Кухни едва поспевают. Но живем: на подножном. Все пихают в карманы и вещмешки побольше патронов. Гуляли по г. Резекне. Не похож на наши.

Всех занимает: куда после Риги? В Германию? Восточная Пруссия рядом. Бои уже в Польше. Полтора месяца, как союзники открыли второй фронт. Консервы консервами, но и воевать надо… А нам еще предстоит Ригу брать…»

В Латвию мы вступили 17 июля. После голодной и выжженной Калининской области как-то странно было видеть уцелевшие улицы в городах, опрятно одетых людей, неразрушенное хозяйство на хуторах, пасущихся коров. Помню, как впервые попалась каменная усадьба. Во дворе стоял локомобиль. И хозяин-латыш пояснял, что локомобиль дает электроэнергию для молотилки и для освещения дома. Витька тут же обменял у него канистру керосина на харч — взял сала, яиц, молока, пару бутылок самогона и домашнего пива — по-латышски «алус»…

В Приказе Верховного Главнокомандующего нас тогда отметили за Режицу[8]. Стояли мы на окраине, кажется, часа три, а потом пошли бродить по городу.

Разбит он был основательно. Заглянули в какое-то здание, что-то вроде школы: классы, зал. Ни души — пусто, гулко, под ногами хруст стекла, сквозняк гонял обрывки газет, пряди промасленной пакли. В спортзале у шведской стены стояло старое пианино фирмы «Блютнер». Семен уселся за него и как всегда — лицо к небу, левый глаз прикрыл, заиграл, и неслышные слова зашевелили его губы. Казалось нам, лучше его никто не может играть. Лосев воскликнул: «И это наш-то Семен! Сень, а смог бы ты сочинить про нас что-нибудь? Песню или куплеты».

Семен начал пробовать клавиши, перебирать пальцами звуки, как зернышки крупы, а потом тихо запел:

Нас было четверо когда-то.
На четверых одна война.
Судьба не писана солдату.
Теперь нас трое. Чья вина?
Но на земле или в могиле, —
мы подадим друг другу весть,
чтоб не забылось, где мы были,
чтоб не забылось, кто мы есть…

Потрясенные, мы стояли у пианино. Маленький, тщедушный, Сеня Березкин возвышался над нами. Вспомнился Марк.

— Это ты сам? — оторопело спросил Лосев.

Сеня кивнул.

— И музыку, и слова? — допытывался Витька, хотя знал, что Сеня еще в школе пописывал стихи. Видно, не сама песня всколыхнула Лосева, а то, что сочинил ее Сеня — и слова, и музыку — сам!

Я еще тогда заметил, что Витьку в других удивляло именно это «сам», на которое, кроме него, вдруг оказался способен еще кто-то…

Как-то после ремонта в квартире, когда принято избавляться от старья, среди папок я обнаружил несколько истрепанных карт участков фронта в Прибалтике, где воевал наш батальон. Я хотел их выбросить вместе с прочими ненужными бумагами, но вспомнил Вить кину страсть собирать всякий хлам и сказал ему о находке. Он забрал карты себе.

Теперь я сожалел об этом. Из дневников — моих и Конрада Биллингера — воскресли забытые названия деревень, поселков и городков, и не худо бы, глядя на карты, обойти все это оттаявшей памятью.

Позвонил Наташе. Чем черт не шутит!

— Я не встречала. Но приходи, пороемся, — сказала она.

В тот же вечер я был у нее.

Одна в большой квартире, Наташа казалась особенно одинокой. Будь она старой, это выглядело бы не так удручающе несправедливо. Но ею еще не был прожит тот последний отрезок времени, самый жадный и самый сжигающий у женщин, когда в дело идут опыт и торопливая надежда проверить себя, испытать все так, как не бывало доселе. Я это понимал, она же — чувствовала всей плотью. И может, в благодарность за что-то природа сохранила ей соразмерно этому и внешнюю привлекательность; на улице на таких женщин еще оглядываются юнцы.

Впрочем, другая мысль охладила меня: да так ли это на самом деле, ведь я смотрю на Наташу по-особому, вижу ее одними глазами вот уже четверть века. В дальнем странствии, которое называется «жизнь», мы двигались к горизонту вместе и одновременно, каждому из нас только чудилось, что одного время уносит, а другой, стоя неподвижно, наблюдает, как это происходит…

Иногда мне казалось, будто все эти годы Наташа догадывалась, что нравится мне, где-то я мог оступиться, а у женщин в таких случаях чутье улавливает самые неслышные частоты, но не подавала виду. Сейчас же ей ничто уже не мешало хоть в серьезной, хоть в шутливой форме задать мне вопрос: «Слушай, ты ведь всегда был влюблен в меня? Дело прошлое, признайся».

Что ответил бы ей — не знаю…

Наташа сидела перед встроенным в стену шкафом на низенькой скамеечке и перебирала связки бумаг, ища карты. Я стоял чуть сбоку. Она была в домашнем коротеньком халате, в тапках на босу ногу. Полы халата потянулись вверх, разошлись высоко над коленями и я видел розовую кружевную кромку комбинации. И вспомнил, сколько раз, бывая в Москве, по просьбе Наташи покупал ей косметику, белье. Витька, бывало, позвонит и скажет: «Наташка узнала, что ты едешь, просила купить ей кое-что. Во-первых, комбинацию. Постарайся югославскую, и чтобы поменьше кружев. Дальше. Если попадутся французские лифчики — хватай. Чулки дедероновые немецкие. Французский шампунь. Все размеры ты знаешь…»

вернуться

8

Режица — Резекне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: