И я покупал. С наслаждением перебирал нежно обливающий руки нейлон розового, черного, бежевого цветов; чулки — сразу четыре пары одного цвета, без шва, тонкие, светлые, чтоб ноги выглядели не слишком загоревшими; шампунь искал яичный, для сухих волос. Я все это знал…
Нет, ни о чем она не догадывалась, просить о таких покупках можно только очень давних друзей…
Карты она нашла в папке с выдранными тесемками. Я разложил их на столе, склонился, всматриваясь в линии, наименования, цифры, значки и пометки. Наташа стояла рядом и тоже смотрела на плоские, с подклейками, высохшие листы, на которых для меня могли возникнуть рельефность холмов, шум дождя, голоса людей, чавканье грязи под ногами, выбросы разрывов. Но не стоило сейчас впопыхах, наскоро тратить на это усилия души, ибо сразу придется прервать, остудить себя, отвлечь, потому что надо уходить домой. Только там, в одиночестве, я смогу надолго отправиться туда по этим картам, и никто не будет гадать: что же все-таки я вижу такое на бездушно и безгласно гладких листах бумаги?..
Я сложил карты и сунул их в портфель.
— Как идет работа? — спросила Наташа.
— Трудно. Что-то хочется смягчить, пригладить, чтоб не так жестоко, но тогда все потеряет смысл.
— Когда же дашь почитать?
— Не скоро.
— Там о Викторе есть?
— Есть.
— Какой же он?
— Разный.
— Знаешь, я ведь отдала Казарину бумаги Виктора, — неожиданно произнесла Наташа…
Скажем, Сеня Березкин выразился и сохранился для меня двумя строчками своего стихотворения:
В них для Сени было все: прошлое, настоящее и будущее; остальное — слова, намерения, поступки — должны подчиняться этому главному. В нравственном постулате юноши Сени Березкина была эссенция, чистое, единственное его понимание нашего поведения в тогдашнем и грядущем мире. Но не все могут жить только эссенцией, многие разбавляют ее. Не берусь осуждать за это.
Человеком, в чьем характере я не умел выделить главного, была Наташа. Когда-то это мешала сделать моя осторожная влюбленность, позже, когда образумленное временем и возрастом чувство мое стало степенней и мы остались просто преданными друзьями, помехой уже служила инерция моего отношения к Наташе, обычно убивающая потребность раскладывать характер близкого тебе человека на составные…
Я не стал спрашивать, почему Наташа все же решила отдать эти бумаги, хотя видел, что она ждала моего вопроса. Алька, наверное, просто посчитала, что мать не вняла ее совету…
Пора было уходить. Я поднялся.
— Когда появишься? — спросила Наташа.
— Появлюсь.
— Казарин, наверное, не ожидал от меня такого подвига и был многословно благодарен, — сказала вдруг она. Я чувствовала, что ей все же хочется как-то объяснить мне свой поступок. — Знаешь, человек живет вроде в трех измерениях: слова, произнесенные вслух; слова, молча звучащие внутри тебя для тебя одной; поступки.
— Фиг с ними, со словами, дело сделано. Все правильно, — сказал я, открывая дверь на лестничную площадку.
Раздумывая над поступком Наташи, я понимал: честный человек, она не могла поступить иначе. Но, кроме того, ей хотелось как бы досадить Виктору, с которым, как я полагал, она вела тайный внутренний диалог; досадить ему, мертвому, уже без риска причинить боль, хоть и иллюзорно, испытывая ощущение, что досаждаешь. Досадить за трусливую осторожность, оказавшуюся бесплодной, прикрытую демагогической ложью, понятой, а потому унижав шей Наташу в собственных глазах, ибо вынуждена была сделать вид, что поверила; досадить за то, что он приучил ее, жену, так верить; досадить за то, что сам унизился этой ложью перед нею и людьми; наконец, за то, что доверил не ей, а другой женщине нечто главное о себе. И пусть Наташа не знала, что именно, но это существовало, она интуитивно угадывала, когда укрепилась в вере, что Виктор был близок с той женщиной. Может быть, не сам факт близости оскорбил Наташу, а эта доверительность, откровение, оказанные не ей, а чужой…
«16 сентября, суббота.
Начались дожди. Они настигли нас на выбитых дорогах, в маленьких деревнях, где громоздким тыловым службам трудно налаживать жизнь.
Раненых уйма. Из Мадоны мы могли эвакуировать их в Ригу и Лиепаю по железной дороге, а оттуда морем — на родину. Но из Мадоны нас выбили еще 28 августа. Теперь все сложнее.
В Мадоне я достал карту Латвии, из школьного атласа, но довольно подробную. Она на латышском языке, но это не мешает мне понимать пути нашего отступления. Похоже, нас вот-вот отрежут от Риги и начнут прижимать к морю. А дальше?..
Каждый день какие-нибудь убийственные новости. Вот и Финляндия уже вышла из войны…
У нас новый заместитель начальника лазарета — гауптман Эберхард Готтлебен. Попал он сюда с передовой, где командовал батальоном. Осколком ему раздробило кисть левой руки. Альберт вынужден был ее ампутировать. Эвакуироваться на родину Готтлебен отказался, подал рапорт, чтобы его оставили в строю. У него серебряный значок за ранение и знак отличия за участие в рукопашном бою. Человек очень неприятный, желчный. Свой армейский вальтер он сменил на кобуру с парабеллумом, все время носит ее расстегнутой. Лицо костистое, кожа под глазами провисает пустыми мешочками. Разговаривает Готтлебен неприятно-скрипуче, все время караулит твой взгляд серыми затуманенными как у наркомана, глазами. Не пьет, не курит. Взял на строжайший учет морфий и требует у врачей отчета: сколько и по какой необходимости израсходовано.
С Альбертом у гауптмана сразу же сложились отношения сдержанной неприязни, будто Альберт нарочно ампутировал ему кисть.
В подчинении у Готтлебена все хозяйственные службы, полурота охраны, санитары и ездовые. По духу он ярый наци. Давно таких не видел. Он был в самом начале движения вместе с Ремом[9] и фюрером, но высоких постов не достиг, однако обойденным себя не считает — предан идее. Любопытный тип. Прежде я считал бы такого достойным уважения. Сейчас же он мне просто интересен как экспонат.
Гауптман рассказывал, что с первых дней войны, командуя ротой, запрещал солдатам грабить население, бить скот, себе не позволял взять ни нитки. Его рассуждения при этом сводились к следующему: с таким делом спешить незачем; так или иначе — все будет нашим, но сперва нужно закончить главное — завоевать территорию, закрепиться на ней, а уж потом разумно, по-хозяйски приступать к дележу, не спешить закалывать первую попавшуюся свинью и не рубить голову подвернувшемуся петуху, а помнить, что это — уже твое, ведь всему свое время, иначе разлагается дисциплина и армия превращается в шайку торопящихся мародеров, ворующих в собственном доме…
Готтлебен ежедневно выбрит. Из-за того, что он однорук, бреет его наш лазаретный парикмахер. Он признавался мне, что ненавидит брить гауптмана: Готтлебен капризен, придирчив. Не дай бог маленький порез — гауптман брюзжит: „Вы считаете, что из нас мало крови выпустили? Хотите добавить? Может, вы еврей? Так сейчас не пасха… Подбородок еще раз… У вас не бритва, а рашпиль…“
Хорошо, что я не парикмахер. Тем не менее стараюсь пореже попадаться гауптману на глаза: чего доброго, ему могут не понравиться мои очки, и Готтлебен сочтет, что в них у меня неарийский вид…
Я слышал, как Готтлебен, выстроив во дворе полуроту, в первый же день просвещал солдат: „Я всегда учил солдат не мочиться в окопе и не испражняться под любым кустом. Вы что, животные? Вам предстоит еще тяжело и беспощадно сражаться здесь, у порога Германии, а может быть, даже на земле самой родины, чтобы вернуть все утерянное. Вам давно и внятно объясняли, что все это — одна шваль: славяне, евреи, азиаты. И мы должны уничтожить их, как издержки природы. И пока мы не покончим со всем этим, вы не сможете быть спокойными за своих жен и детей. Уж поверьте мне, я знаю, что говорю! Вы спросите: как же эти недоноски загнали нас аж сюда? Правильно спросите! Об этом надо думать. Меньше слушайте пропагандистских гипнотизеров, этих тыловых болтунов. Мы допустили ошибку: сперва надо было завладеть пространством, а затем приступать к уничтожению. У них инстинкт животных: уцелеть, выжить. Вот откуда удесятеренная сила и изворотливость. Наша задача, наше положение иные: не не выжить, а разумно устоять и победить… Вы хотите победить? То-то же!.. Но помните: нельзя сходить по нужде и не надуться. Так не бывает…“
9
Рем — сподвижник Гитлера, помогший ему прийти к власти, впоследствии убитый по его приказу.