Мне в этом смысле, можно считать, повезло. Во время своих переездов по городу я всегда заставал последние следы, остатки живого мира, непонятно как еще сохранившиеся в таком большом городе. В Останкино из окон на девятом этаже я видел, как гнездились почтовые голуби в решетчатой голубятне дяди Коли, которого очень полюбили мои ребята за то, что он давал им подержать голубей. А вокруг возле старого домика сохранились остатки вишневого сада. Домик этот потом на моих глазах одним ударом порушил бульдозер, а вишенки гусеницами подмял под себя. Один только раз удалось увидеть, как они зацвели — в ту весну, которая стала последней для них. В большом городе среди блочных домов для них не осталось места.

Однажды, переехав в новый дом, возвышавшийся над старыми, ветхими сооружениями, доживавшими последние дни, я проснулся, разбуженный криком петуха. Как же приятен был его голос... Одинокий и, кажется, тоскующий. Этакий «рыцарь печального образа». Он будил нас каждое утро и мы с ребятами долго высматривали его из окна пока, наконец, не увидели. Это был большой белый петух. Его надсадный крик звучал, как отчаянная, прощальная песня. Его голос не могли заглушить ни чудовищный лязг железа, ни грохот двигателей.

Потом появился бульдозер, и того дома не стало. Только груда разбитых кирпичей да почерневших от времени бревен напоминали о нем. Таков закон жизни: рано или поздно, но старое непременно уходит, освобождая место новому. В городах это видишь с особенной ясностью.

Люди, жившие в стареньком домике, переехали в новый большой дом, а о судьбе того петуха можно только догадываться. Лучшее, что его могло ожидать, это жизнь в тесной клетке или в картонной коробке с дырочками...

Нет, не оставляет город места животным... Если дом — машина для жилья, как сказал Де Корбюзье, то город—не что иное как армада этих машин. А звери не могут жить вместе с машинами.

... В этот день мы покинули место ночевки чуть позже обычного. Уже сворачивали наше небогатое хозяйство, как вдруг мне послышался далекий пароходный гудок. Замер, прислушался... Нет, опять показалось. В который уж раз...

Собравшись, поднялись на обрывистый берег: низом по нему не пройти, прошли по верху сопки, снова спустились в распадок, взобрались на кручу и сразу остановились, как будто в кино или во сне: открылась большая река. Это был Енисей.

Мы совершенно не были подготовлены к такой неожиданной встрече и потому испытывали странные чувства, в которых радость почему-то мешалась с печалью. Я и до сих пор не знаю, откуда она, эта печаль.

Мы стояли на высоком правом берегу Енисея и видели, как он степенно нес свои холодные, тяжелые воды. Проходили суда, груженные лесом, машинами. Трудяга-буксир толкал впереди себя большую, глубоко сидящую баржу с песком. Плицы его колес изо всех сил баламутили, пенили воду, а движение еле было заметно: буксир шел против течения. Иногда проходило пассажирское судно, и тогда мы слышали музыку и видели людей, облокотившихся о перила на палубе. Как же непривычно было видеть все это...

Подумал, глядя на пассажирское судно: а ведь у них там и ресторан есть... Можно прийти, сесть за стол, покрытый белой скатертью, взять меню с перечнем всяческих яств и вкусно поесть. В любое время. Ну да теперь и нам ждать недолго осталось. Может, даже сегодня найдем магазин.

И вот мы вышли в последний наш переход. Теперь мы уже почти точно знали, что этот — последний: неподалеку, если двигаться против течения, должна быть деревня. А чуть подальше—и поселок, откуда мы вышли шестнадцать дней назад. Если мы не ошиблись и выйдем к нему, то петля или некое подобие круга, которые мы описали в тайге, замкнутся там, где и начались.

Мы шли по каменистому берегу Енисея, взбирались почти по отвесным склонам сопок, карабкались по скалам, продирались сквозь таежную чащу. Сухая паутина липла на лица, ветви шиповника, боярышника и дикой акации цепляли нас, словно не желая пропустить в свои владения. Откуда здесь, на сопках, над самой рекой, такое количество дикой акации?... Раньше в тайге мы ее не встречали.

Редкие теперь уже цветы попадались нам по дороге: большие белые ромашки, поменьше— лиловые, львиный зев—вот и все. Очень немного осталось живых красок в траве.

Иногда мы отдыхали, сидя на отмершей хвое, изнуренные крутыми подъемами, такими крутыми, что приходилось временами взбираться на четвереньках. Зато потом, достигнув вершины, долго и с непередаваемым удовольствием смотрели на сопки, собравшие все оттенки зеленого цвета и уходящие вдаль гряда за грядой. Где-то меж них мы блуждали...

Потом снова принимались идти по шатким ребристым камням, по мягкому мху, по опавшим листьям, кое-где устлавшим землю ковром. Наверное, это был самый трудный наш переход.

Заметил, что все трое сейчас на пределе. Близкий конец пути, казалось, избавил от необходимости сдерживаться. Раз потеряв на трудном подъеме Лешу и Толю—они поднимались где-то сзади, — я их громко окликнул. Приблизившись, Толя возмущенно спросил, почему я кричал с раздражением. Не было во мне раздражения. Да и откуда бы взяться ему? С чего? Попытался объяснить это Толе, но безуспешно—слушать не хочет. Обиделся. И сильно. Видно, эта нелепая обида копилась давно... А ведь я это чувствовал... Думал только: а может, и обойдется. Может, кажется мне...

На переходе Толе пришлось труднее, чем нам с Лешей, — он нес еще и корзину. Сама по себе не ахти какая тяжесть, но в чаще с нею нелегко продираться, а на крутых подъемах, когда обеими руками цепляешься за что придется, она и вовсе обузой делается. В самых трудных местах, где без помощи руки не пройти, мы с Лешей, остановившись, брали корзину, а всю остальную дорогу Толя мучился с нею. Когда я предлагал ему отдать корзину, отвечал неизменно: «Ничего, сам справлюсь...»

Я-то его понимал. Он не хотел от меня зависеть хоть в чем-нибудь в те минуты обиды. Потому и упрямился. Это ощущение, видимо, последнее время постоянно угнетало его.

И вот мы стоим на макушке сопки и сквозь строй деревьев, делающийся все реже и реже, молча глядим на деревню, пустынную, тихую,—люди все на работе, наверное. Эти люди живут здесь, в тайге, и каждый день ходят в тайгу на работу... И странное дело, мы почему-то медлим, не спешим спуститься в деревню, а по старой привычке рубим колья и ветви, собираем дрова для костра, а Леша без промедления принимается чистить грибы, которые нашли по дороге. Да, мы рвались из леса, хотели скорее выйти к людям, а когда цель оказалась видимой, близкой, остались в тайге. Мы уже не могли просто взять и уйти из нее. Кажется, мы не хотели с нею расставаться...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: