Потом она искоса бросала взгляд, рассказывая что-нибудь, приговаривая:

– Не так ли, мадемуазель Ринкэ?

Мегрэ, по ее мнению, должен был понимать, что она хотела сказать именно ему, догадываться о другом смысле ее слов.

Женщины не любят показывать другим свои слабости и беспомощность. Не была исключением и мадам Мегрэ, даже если обе женщины были прикованы к постели.

– Я тут написала открыточку сестре… Будь добр, отнеси на почту.

Он сунул открытку с изображением белого здания с зеленой дверью в карман пиджака.

Может быть, это и глупо, но он имел особую систему. А вот куда сунул теперь? В левый или правый карман? Эта путаница доставит ему беспокойство сегодня вечером в одиннадцать часов.

Схема же его была такова. Каждый карман одежды имел собственное предназначение уже долгие годы. Можно даже сказать, всегда. В левом кармане брюк лежал кисет с табаком и носовой платок, из-за чего в платке всегда оказывались табачные крошки. В правом кармане брюк хранились пара курительных трубок и мелочь. Задний левый содержал портмоне, раздутый от всяких не всегда нужных бумажек так, что одна ягодица комиссара казалась толще другой.

Ключей он с собой, как правило, не носил, поскольку постоянно их терял. В пиджак же почти ничего не клал, разве что коробок спичек. Когда же покупал газеты или требовалось отнести письма на почту, то просто совал их в левый карман, не особенно заботясь.

Так ли он поступил и в этот день? Вероятно, так.

Сидел он возле окна с матовыми стеклами. Сестра Мари-Анжелика несколько раз входила и выходила, искоса поглядывая на него и чуть ли не задевая. Была она молода, на лице ни одной морщинки.

Какой-нибудь идиот решил бы, что она в него влюблена, видя, как она спешит его встретить на лестнице, как неловко ведет себя в палате, роняя вещи из рук. Но он-то знал, что она просто очень наивная молодая девчонка, от которой, собственно, и исходила идея называть его «номером шесть». Она как бы чувствовала, что его угнетает людское любопытство и он терпеть не может, чтобы к чему бы то ни было приплетали его имя.

Да и вообще, любил ли он бывать в отпуске? В течение года обычно вздыхал: «Как здорово иметь свободные дни и часы, которые можешь использовать по собственному разумению и желанию…» Этого он не мог позволить себе в кабинете на набережной Орфевр.

Отпуск представлялся ему счастьем, в которое невозможно поверить. Может быть, теперь ему не хватало мадам Мегрэ?

В общем-то нет! Просто он знал себя. Ворчал и брюзжал, хотя где-то в глубине души сознавал, что пройдет время, может год или даже месяцев шесть, и он, несмотря ни на что, скажет себе: «Боже мой! Как же я счастлив был в Сабль!»

И даже эту клинику по прошествии времени он вспомнит как вполне приличное место. Вспомнит, как нечто далекое, даже краснеющие щечки сестры Мари-Анжелики.

Комиссар никогда не доставал из кармана часы, находясь в палате, прежде чем колокол в часовне пробьет половину четвертого. А не хитрила ли мадам Мегрэ, когда говорила:

– Уже время, дорогой, тебе пора…

– Я позвоню завтра утром, – сообщал он, вставая, как будто это было какой-то новостью.

Она и так знала, что он звонит сюда каждое утро.

В палате телефона не было, но внизу на звонки отвечала сестра Аурелия. Она всегда начинала так:

– Наша милая больная прекрасно провела ночь. – Иногда добавляла: – Скоро придет месье капеллан и составит ей компанию…

Будучи здесь пленником, он испытывал раздражение от этой регулярной, размеченной по часам, как расписание поезда, жизни. Обязаловка всегда повергала его в ужас. Его просто бесила мысль, что он должен находиться там-то и там-то в определенное время, как прибывающий на станцию состав. Но тем не менее он скрупулезно соблюдал созданное самим же расписание.

Но вот в какой момент оказалась у него в кармане пиджака бумажка? И в каком кармане, левом или правом? Это была лощеная бумажка в клеточку, вероятно вырванная из записной книжки страничка. Слова были написаны четким, как ему показалось женским, почерком:

«Сжальтесь, найдите возможность повидаться с больной из палаты номер пятнадцать».

Подпись отсутствовала. И не было ничего другого, кроме этих слов.

Итак, он сунул открытку жены в карман пиджака. Находилась ли уже там эта записка? Точно сказать он не мог, потому что глубоко руку в карман не засовывал. А потом, когда опустил открытку в почтовый ящик напротив крытого рынка? Куда же он сунул эту бумажку?

Его поразило слово «сжальтесь».

Собственно, почему он должен сжалиться? Если кому-то захотелось с ним поговорить, то это можно было сделать нормальным путем. Ведь не Римский же он папа. К нему всегда мог свободно обратиться любой.

Сжальтесь… Это как-то очень сочеталось с той бархатной атмосферой, в которую он погружался каждый раз во второй половине дня, с резиновыми улыбками монахинь и взглядами Мари-Анжелики.

Нет! Он пожал плечами. Как-то плохо вязалось, чтобы Мари-Анжелика подсунула ему эту записку в карман.

Скорее, это могла быть сестра Альдегонда, находившаяся в коридоре у дверей общей палаты, когда он проходил мимо. Что касается сестры Аурелии, то ее отделяло от него окошечко.

Впрочем, это не совсем точно. Он вспомнил, что, когда уходил, она вышла из кабинета и проводила его до входной двери.

А почему это не могла сделать мадемуазель Ринкэ? Он ведь стоял рядом с ее кроватью. А еще на лестнице ему попался доктор Бертран…

Мегрэ надоело ломать голову. Да и какое значение все это имело? Но тем не менее в половине одиннадцатого он все-таки нашел записку. Сделал он это, поднявшись к себе в номер в отеле «Бель эр». Как обычно, перед сном он вывернул карманы и вытащил все содержимое, чтобы разложить на комоде.

Как и в предшествующие дни, он довольно много выпил. Без особой причины. Просто так была организована его жизнь в Сабль.

Например, спустившись из своего номера вниз в девять утра, он просто вынужден был выпить.

Утром в восемь самая маленькая и смуглая из горничных, Жюли, приносила постояльцам кофе в постель.

Почему же он должен был в это время спать, когда уже давно привык подниматься в шесть?

Вот и еще одна мания. Отпуск ведь – спи сколько хочешь. Но он просто привык в течение трехсот двадцати дней в году вставать с рассветом, обещая себе: «Ну уж в отпуске-то я отосплюсь, наверстаю!»

Окна его номера выходили на море. На дворе стоял август. Спал он с открытым окном. Старенькие шторы из красного репса не очень-то задерживали солнечные лучи, и яркий свет вместе с шорохом волн на пляже прогонял его сон.

А тут еще соседка слева, дама с четырьмя детьми от шести месяцев до восьми лет, которые все вместе проживали в одном номере.

Целый час слышались крики, споры, снование туда-сюда… Он отчетливо представлял, как она, полуодетая, сунув ноги в домашние туфли, непричесанная, воюет со своей оравой ребятишек, рассовывая одного в постель, другого в угол, давая подзатыльник старшему, который тут же ревел, ищет куда-то засунутые туфельки девчонки… И еще она безуспешно пытается зажечь спиртовку, чтобы подогреть бутылочку с соской. До Мегрэ из-под двери доносится запах спирта.

Что же до двух стариков из номера справа, то тут разыгрывалась своя комедия. Они без конца что-то монотонно бубнили, и было трудно разобрать, кто говорит, женщина или мужчина. Скорее можно было подумать, что они читают псалмы.

Ко всему прочему, нужно было ждать, пока освободится ванная на этаже, прислушиваясь к звукам спускаемой воды и шуму душа.

В номере Мегрэ был небольшой балкончик. Он выходил на него в халате, и перед ним представало великолепное зрелище – сверкающий морской простор в голубовато-белой дымке. Виднелись на пляже и первые зонтики, первые любители окунуться в цветастых купальниках.

Когда Мегрэ, чисто выбритый, с незамеченным клочком пены возле уха, спускался вниз, он закуривал уже третью трубку. Что заставляло его отправляться на кухню, так сказать, за кулисы? Ровным счетом ничего. Он мог бы, как и все прочие, пойти в светлый зал столовой, где толстенькая лощеная официантка с невообразимо огромной грудью, Жармен, обслуживала посетителей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: