Я смотрю туда, где оно лежит между моих ног. С одной стороны виднеется ярко-красное пятно. Айзек наклоняется, чтобы поднять его. Он поднимает нож и вкладывает его обратно мне в руку. Схватив меня за запястье, он ведёт меня обратно к столу и сажает перед собой.

— Рисуй, — говорит Айзек, указывая на дерево.

— Как?

Он обхватывает мою руку, в которой зажат нож. Я стараюсь снова вырваться, но натыкаюсь на его взгляд.

— Доверься мне.

Я прекращаю сопротивляться.

В этот раз он прижимает остриё к древесине. Наносит прямую линию.

— Рисуй здесь, — говорит доктор.

Я знаю, что он мне говорит, но это не то же самое.

— Я не рисую на своём теле. Я режу его.

— Ты рисуешь свою боль на коже. С помощью ножа. Прямые линии, глубокие линии, неровные линии. Это просто другой вид слов.

Я понимаю это. Всё и сразу. Мне грустно от того что я та, кто есть. Где-то фоном звучит «Landscape» — странная не прекращающаяся песня.

Я опускаю взгляд на гладкую деревянную поверхность. Нажимаю и вырезаю линию глубже, чем предыдущую. Немного забавляюсь с лезвием. Приятное ощущение. Наношу ещё один надрез. Добавляю больше линий, больше изгибов. Мои движения становятся более неистовыми всякий раз, когда нож касается поверхности стола. Айзек, должно быть, думает, что я сошла с ума. Но, даже если и так, он не двигается. Он стоит за моим плечом, словно его главная цель — контролировать моё безумие. Закончив, я отбрасываю нож подальше от себя. Прижав обе ладони к узорам на столе, я наклоняюсь над ним. Дышу так тяжело, словно пробежала не один километр. В принципе, так и есть, в эмоциональном плане. Айзек наклоняется и касается слова, которое я вырезала. Я не планировала этого. Даже не знаю, что написала, пока не взглянула на его пальцы, обводящие контур слова. Пальцы хирурга. Пальцы ударника.

«НЕНАВИСТЬ»

— Кого ты ненавидишь? — спрашивает он.

— Не знаю.

Разворачиваюсь и утыкаюсь в его грудь, забыв, что он стоит прямо за мной. Айзек обнимает меня и прижимает к себе. Одной своей рукой удерживает меня за голову, прижимая моё лицо к своей груди. Другой поглаживает по спине. Он обнимает меня, и я дрожу. И клянусь... Я клянусь, что он просто немного исцелил меня.

— Я до сих пор вижу тебя, Сенна, — произносит он в мои волосы. — Человек не может перестать видеть то, в чём узнаёт самого себя.

Спустя неделю «Landscape» умолкает. Я как раз выхожу из своей крохотной, тёплой ванны, когда голос певицы умолкает прямо посреди припева. Я заворачиваюсь в полотенце и выскакиваю из ванной, чтобы найти Айзека. Выскакиваю из-за угла, прижимая полотенце к своему всё ещё влажному телу, и нахожу его на кухне. Мы смотрим друг на друга в течение двух минут, ожидая, что песня заиграет снова, думая, что это сбой в системе. Но она не возобновляется. Мы испытываем облегчение, пока тишина не поглощает всё. По-настоящему оглушительная тишина. Мы так привыкли к шуму, что у нас уходит несколько дней, чтобы смириться с потерей. Именно так всё и происходит, когда являешься заложником чего-либо. Человек жаждет свободы, но когда добивается её, то чувствует себя обнажённым, лишившись цели. Интересно, если мы когда-нибудь уйдём отсюда, будем ли испытывать чувство потери? Похоже на шутку, но я знаю, как работает человеческий разум.

Через два дня отключается электричество. Мы остаёмся в темноте. Не только в доме. На дворе ноябрь. Солнце на Аляске не появится ещё месяца два. Вокруг кромешная тьма. Свет источает только камин, в котором тают наши запасы древесины. Вот тогда ко мне приходит понимание — мы умрём.

Испорченная кровь _31.jpg

Ближе к концу ноября мы съедаем последнюю картофелину. Лицо Айзека сильно осунулось, и я бы с удовольствием перекачала в него жир из своего тела, если бы он у меня был.

— Что-то всегда пытается меня убить, — говорю я как-то, когда мы сидим и наблюдаем за огнём. Теперь мы постоянно проводим время на полу в комнате на чердаке и стараемся сесть так близко к огню, как только возможно. Свет и тепло. Свет и тепло. Канистры из-под дизельного топлива в сарае пусты, банки из-под пельменей в кладовой пусты, генератор тоже пуст. Мы срубили все деревья, находящиеся по нашу сторону забора. Деревьев тоже больше не осталось. Стоя у чердачного окна, я наблюдаю, как Айзек рубит деревья, и шепчу: «Быстрее, быстрее ...» — пока он не срубил их все и не перенёс поленья внутрь, чтобы сжечь.

Зато здесь есть снег, много снега. Мы можем питаться снегом, купаться в снегу, пить снег.

— Похоже на то. Но до сих пор все эти попытки терпели неудачу.

— Что?

— Убить тебя, — отвечает он.

«О, да». Как легко порхают мысли, когда нет пищи, чтобы удерживать их на месте.

«Мне везёт».

— У нас заканчивается еда, Сенна, — он смотрит на меня, как будто ему действительно нужно, чтобы я поняла. Как будто я не видела чёртову кладовку и холодильник. Мы оба сильно похудели, что я не знаю, как можно это игнорировать. Я знаю, у нас заканчивается еда... дерево... надежда...

Айзек устанавливает ловушки, которые мы обнаружили в сарае, но так как вокруг дома электрический забор, вряд ли много животных попадут на нашу сторону, предварительно не изжарившись. Мы остались без электричества, но забор продолжает функционировать. Гул электричества сейчас для нас как пощёчина.

— Если наш генератор не работает, то где-то на территории должен быть ещё один источник питания.

Айзек кладёт ещё одно полено в огонь. Пламя медленно лижет дерево, я закрываю глаза и твержу про себя: «Теплее, теплее, теплее... ».

— Всё это было спланировано, Сенна, — делится он мыслями. — Смотритель Зоопарка подстроил всё так, чтобы топливо в генераторе закончилось на той же неделе, когда наступила темнота. Всё происходящее запланировано.

Я не знаю, что сказать, поэтому не говорю ничего.

— Еды хватит ещё на неделю, наверное, если будем экономны, — говорит мне Айзек.

Как обычно, у меня в мыслях один и тот же вопрос. Зачем было кому-то мучиться и тащить нас сюда, если в итоге нас бросили голодать и замерзать? Я задаю свой вопрос вслух.

В ответе Айзека нет ни капли энтузиазма, который я вкладываю в свой вопрос.

— Тот, кто всё сделал — безумен. Пытаясь разобраться с сумасшедшим, ты сходишь с ума сам.

Полагаю, он прав. Но я уже сошла сума.

Через три дня еда заканчивается. Напоследок мы обедаем горсткой риса, сваренного в котелке на огне. Айзек подвешивает его на металлические прутья, которые нашёл в сарае. Рис жёсткий и его трудно жевать. Айзек кладёт мне больше, чем себе, но я почти всё оставляю на тарелке. Мне плевать, если я умру голодной. Потому что, единственное, что я знаю совершенно точно — это то, что умру, и когда найдут моё тело, мне совсем не хочется, чтобы при вскрытии в желудке обнаружили недоваренный рис. Это как-то оскорбительно. Даже у заключённых есть право решать, какой будет их последняя трапеза. Где моё право? Вспоминаю картофельную кожуру, которую ела над раковиной. Приятно осознавать, что я догадалась не выбрасывать её. На прошлой неделе на завтрак мы ели кофейные зёрна. Поначалу было даже смешно, как будто мы герои какого-то ужастика про историю выживания, но когда горло защипало от горечи, мне захотелось плакать.

Я плотнее закутываюсь в одеяло. Очень холодно, но мы сжигаем только по два полена в день. Если бы можно было выйти за ворота, мы бы нарубили деревьев сколько душе угодно. Иногда я вижу, как Айзек стоит снаружи, засунув руки в карманы, задрав голову, и смотрит на забор. Он ходит вдоль забора и найденной в сарае отвёрткой водит по прутьям, чтобы выяснить, как далеко отскакивают искры. Думаю, доктор надеется, что однажды Смотритель Зоопарка о нас забудет. Мы уже разрубили всё, что может гореть, в том числе сам сарай. Двери в доме сделаны из стекловолокна, а то мы использовали бы и их тоже. Мы сожгли мебель. Айзек распилил и разрубил кровати, и от них остались только металлические каркасы. Мы сожгли книги. Боже — книги! Мы сожгли паззлы, даже разобрали репродукции Олега Шупляка, сначала ради деревянных рам, а, в конце концов, бросили в огонь и сами картины (Прим. пер.: Олег Шупляк — украинский художник, который пишет картины с двойным смыслом.). Мне хочется назвать нашу ситуацию своим личным Адом, но в Аду тепло. Хотела бы я оказаться в Аду прямо сейчас.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: