– Мне кажется, – заговорил снова после паузы фон Энзе, – что я своим поведением не доказал ничем малодушия или трусости. Я первый смело бросил в лицо этому человеку его темное происхождение. От меня первого узнал Шумский, что он простой подброшенный Аракчееву крестьянский мальчишка.

– Это с вашей стороны… было жестоко, – промолвила Ева.

– Да, правда. Сознаюсь…

– А виноват ли он в прошлом? Его ли вина, если он был продан родными.

– Конечно, нет, но было с моей стороны отплатой за то, что он умышлял против вас.

– Вы меня защищали?

– Да.

– По какому праву?

– Баронесса!.. – воскликнул фон Энзе укоризненно. – По праву человека, который давно любит вас.

– Я бы не желала, чтобы чья-либо любовь ко мне становилась причиной злых и жестоких поступков. Тот, кто украл из нашей квартиры портрет мой, рисованный г. Шумским, тоже написал мне, что он не простой вор, а поступает так вследствие безумной любви ко мне.

Фон Энзе опустил глаза и выговорил глухо:

– Вы догадались, баронесса. Портрет этот был украден по моему наущению и он был у меня, но теперь его нет. Г. Шумский, как мужик или дикий, ворвался ко мне в квартиру в мое отсутствие, разбил вдребезги раму и стекло, вырезал и унес его…

– Вот видите ли, – вдруг веселее и улыбаясь произнесла Ева. – Два вора, но совершенно на разные лады. Один украл тихо, осторожно, чужими руками, не рискуя собой, а другой – резко, грубо, сам. И я думаю, что во всем вы будете действовать так же, а г. Шумский тоже так же.

Фон Энзе обернулся к барону, который все время сидел, как опущенный в воду, молча переводя глаза с дочери на улана и с него на дочь, будто не понимая ни слова из их беседы.

– Я вижу ясно, барон, что случилось нечто, чего трудно, невозможно было ожидать, нечто, чему я никогда бы не поверил. Если бы мне даже мой отец или моя мать сказали это, люди в каждое слово которых я верю всей душой, и то я не поверил бы. Но теперь я вижу, слышу и не могу сомневаться ни на одно мгновение. Хотя это все ужасно, но это так. Баронесса привязалась сердцем к этому человеку. Она ослеплена и много надо времени, много надо усилий, чтобы раскрыть ей глаза на этого человека. Много пройдет времени, прежде чем баронесса поверит, что такое господин Шумский для всего Петербурга, для всех честных людей.

– Я это знаю, – отозвалась Ева. – Я это слышала отовсюду, от всех. А если бы я и не слышала этого, то вы здесь сейчас назвали его негодяем. А я не имею поводов вам не верить.

– И вы все-таки любите его?

– Я не сказала этого.

– Но это выходит само собой. Это видно изо всего.

– Нельзя видеть, – кротко и спокойно произнесла Ева. – Нельзя постороннему видеть в моем сердце то, чего я сама не вижу. Я знаю наверное и ни на мгновение не сомневаюсь, что г. Шумский любит меня до самозабвения, до забвения всего. Я вижу и понимаю, что я для него все. Но люблю ли я его? Повторяю – я не знаю!..

XVIII

После своего объяснения с графом Шумский пробыл в Грузине только три дня, так как решился тотчас же уступить во всем исключительно ради Евы.

Конечно, в тот же вечер после странного объяснения с Аракчеевым, он послал за матерью, чтобы узнать от нее самой, что побудило ее переменить образ действий. К удивлению Шумского, Авдотья прислала сказать, что хворает и не может быть.

Шумский взбесился, поняв, что Авдотья действует по приказанию Минкиной. Снова закипела в нем злоба и ненависть. Он тотчас же поднялся и отправился сам на ту половину дома, где была комната Авдотьи. Он нашел мать, конечно, совершенно здоровой и сидящей за самоваром. Она оторопела при виде его, вскочила с места, замахала отчаянно руками.

– Уходи, уходи, – зашептала она испуганно. – Зачем пришел? Не приказано мне с тобой ни о чем беседовать, не приказано видаться.

– Ладно, садись, – отозвался Шумский, сел у стола и, заставив оторопевшую женщину тоже усесться, выговорил нетерпеливо:

– Тебе, матушка, хоть кол на голове теши! Что я тебе ни говорил, все как об стену горох. Я на тебя не сердит. Ты не можешь иначе действовать. Скажи мне только, каким образом вышло, что ты отказалась и отперлась от всего?

Авдотья прослезилась тотчас же и, утирая глаза свернутым в комочек платком, объяснила сбивчиво, без связки, что Минкина ее замучила, «затрепала», убеждая всячески заявить графу, что она налгала все Шумскому в Петербурге под страхом его угрозы застрелить ее. И она, наконец, согласилась отпереться.

Затем Авдотья тихо, шепотом рассказала, озираясь и постоянно взглядывая на дверь, что после этого сам граф ее вызывал к себе и в коротких словах объяснил ей, как он смотрит на все это дело.

– Все как-то само собой вышло, – прибавила женщина. – Я от страху ничего ему не сказывала, он все сам говорил и все спрашивал: так ли? А я еле живая поддакивала. И на конец того он мне и говорит: – «Спасибо тебе, Авдотья, за всю твою правду сущую. Ты человек правдивый, богобоязный. И я не забуду этого». Ну, я от него, как из угара, на двор выкатилась!

Шумский, слушая мать, ухмылялся ядовито, потом качнул головой и поднялся порывисто с места. Походив, он вымолвил:

– Ну, матушка, пускай будет по-ихнему до поры до времени.

– Вот это ладно, золотой мой, – обрадовалась Авдотья. – Что проку себя губить. Все опять по-старому и пойдет.

– Да, по-старому! Но не надолго. Будет на моей улице праздник!

Когда на утро Шумский велел доложить о себе графу, тот приказал ему явиться в сумерки и снова продержал перед дверями около двух часов.

На этот раз, однако, со стороны Аракчеева не было ни прихоти, ни издевательства. У него было несколько военных из Новгорода и из Петербурга с докладами.

Приняв старших офицеров и более крупных чиновников, Аракчеев позвал к себе молодого человека. На этот раз он не посадил его и, не глядя на него, сидел, уткнувшись в бумаги лицом.

– Надумался? – выговорил он сухо. – Ну, сказывай коротко, что мне с тобой делать?..

Шумский, стоя в нескольких шагах от него и с ненавистью меряя глазами его фигуру, заговорил тихо, но твердо. Слова его говорили одно, а голос совершенно другое. Он чувствовал это. Аракчеев также почувствовал. Оттенок голоса молодого человека говорил ясно, что он лжет, рисуется своей ложью и презирает причины и людей, заставляющих его лгать.

– Я размышлял и согласился, – говорил Шумский. – Я меньше, чем кто-либо могу знать, чей я сын. Коль скоро женщина, которая объяснила мне все, отказывается от своих слов, то и я должен переменить образ мыслей. Я прошу вас извинить меня за причиненное беспокойство, но вместе с тем у меня есть до вас важная просьба. Есть одно дело, о котором я вам уже говорил. Если оно устроится, я буду счастлив на всю жизнь. Я, может быть, стану другим человеком…

При последних словах голос Шумского изменился и из лживого стал искренним.

– Если устроится то, о чем я давно уже мечтаю, я буду самый счастливый человек, а в этом вы, конечно, можете помочь хотя бы несколькими словами. Если это дело не устроится, то мне тогда, говорю по совести, будет все равно, что со мной ни случись. Тогда мне и Сибирь, и солдатство не страшны, тогда я своим поведением сам заслужу быть в солдатах.

Аракчеев, молчавший и не поднимавший лица от бумаг, поднял голову к Шумскому и взглянул на него вопросительно.

В первый раз в эту минуту Шумский увидел и заметил перемену в лице Аракчеева.

«Эге! Даром-то не обошлось! – подумал он. – Сам-то ты видно поверил, что двадцать лет нахально надували тебя!..»

Но помимо легкой перемены в лице графа Шумский увидел и почувствовал, что Аракчеев смотрит на него совершенно иным взглядом, в котором были и ненависть, и презрение.

«Я знаю теперь, – говорил его взгляд, – что ты мне совершенно чужой человек, крестьянский мальчишка и подкидыш. Ты мне тем ненавистнее, что сам раскрыл мне глаза на подлое поведение женщины, мной любимой».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: