– Ну, ради Господа, прошу вас… – заплакала Марфуша. – Ведь не мудреное… И кого вы удивить хотите…
– Удивить?! – воскликнул Шумский и, подумав, он вдруг улыбнулся грустно и прибавил вполголоса: – И то правда… Никого не удивишь… Давай сюда… Будь по-твоему…
Он надел шнурок через голову и, просунув образок за ворот рубашки, улыбнулся снова.
– Поцелуй ты меня на счастье. Это вернее будет! – Марфуша, несмотря на слезы, слегка вспыхнула и опустила глаза.
– Ну что ж? Не хочешь. Я послушался, а ты вот упрямишься. Тоже не мудреное прошу.
– Извольте…
– Ну…
– Извольте, – повторила Марфуша и придвинулась к нему еще ближе.
– Чего «извольте?» Обойми, да и поцелуй. Сама. Я пальцем не двину…
Марфуша слегка взволновалась и не шевелилась. Новость останавливала ее. Она уже привыкла к тому, что Шумский изредка обнимал ее и целовал, но сделать то же самой, казалось ей чем-то гораздо большим.
– Ну, что ж… долго ждать буду?
Марфуша вдруг порывом опустилась перед ним на колени, почти упала, и схватив его руки, начала целовать их, обливая слезами. Шумский долго смотрел на ее опущенную над его коленами серебристую голову и вдруг выговорил:
– А ведь ты последняя… После тебя, ввечеру, все уж ко мне прикладываться будут без разбора пола и звания…
– Полно вам… Полно вам… – прошептала Марфуша. – Верю я, что все слава Богу будет.
– А я не верю… А при безверии да маловерии все к черту и пойдет.
Марфуша хотела что-то сказать, но в это мгновенье раздался звонок в передней. Девушка вскочила на ноги и быстро вышла вон.
Приехавший был Ханенко. Он поздоровался с хозяином, пытливо глянул ему в лицо и молча сел к столу.
– Когда ехать-то на балаганство? – спросил Шумский.
– К одиннадцати след бы ехать, – ответил капитан угрюмо. – Петр Сергеевич уже, поди, там распоряжается с Мартенсом.
– Ну, а похоронами моими кто распоряжаться будет? Вы или Квашнин?
Капитан сделал гримасу.
– Полно, Михаил Андреевич, – отозвался он сурово. – Ну, что тут хвастать да надуваться. Ни себя, ни другого кого не обманете…
– Как так… хвастать? Не пойму? – воскликнул Шумский, хотя в то же время отлично понял капитана.
– Умрите прежде… А хоронить найдется кому. Не ваше совсем то дело. Вовсе не любопытно мертвому, кто будет его хоронить… Так, хвастовство… фардыбаченье. Амбиция подпускная!..
И, помолчав мгновенье, Ханенко прибавил:
– Дразниться не след! Смириться надо перед Богом да молиться. Ну хоть без слов, умственно, сердечно помолиться. Не сердитесь, правду говорю ведь…
Шумский не ответил и задумался… «Образок нацепил, а сам ломаешься, – думалось ему. – И правда… Кого я обманываю». И он вздохнул.
Наступило молчание. Капитан, наливший себе чаю, медленно и сопя пил с блюдца вприкуску и, щелкая сахар, таращил глаза на самовар.
– Мерзость! Мерзость! – вдруг выговорил Шумский отчаянно, и стукнул кулаком по столу.
Капитан поднял глаза и угрюмо взглянул на него.
– Мерзость… Пакостная эта жизнь, а умирать… умирать не то, чтобы просто не хотелось, или боялся… а досадно как-то…
– Обидно… – выговорил Ханенко не то серьезно, не то подсмеиваясь.
– Да, обидно, именно обидно. Хоть бы сам что ли покончил с собой… а то другой…
– Вона… А надысь говорили, что это не по-российски самому себя ухлопывать. На вас не угодишь, Михаил Андреевич.
– Полно вам… Вы меня бесите… А мне нужно спокойствие! – воскликнул Шумский раздражительно.
– Вы сами не знаете, что вам нужно! – отозвался Ханенко. – Нет, нет, да вдруг жить соберетесь.
– Что вы… Даже и не понятно!.. – уже вспыльчиво произнес Шумский.
– Вот что, Михаил Андреевич! – вдруг сурово и нравоучительно заговорил капитан. – Я хохол… Мы, хохлы, говорят, ленивы и упрямы во всем… Это не правда. Мы спокойны и тверды… Наше спокойствие прозвали ленью, а твердость – упрямством. Вот иной хохол теперь бы на вашем месте помалкивал и не швырялся, не любопытствовал бы узнавать, кто будет ему гроб заказывать, да на какое кладбище повезут. Никогда я жизнь земную не клял, видит Бог. Ну, а расставаться с ней, когда бывало, чудилось мне приходится… расставался по-хохлацки, якобы сонно, лениво, без всякого самотрепания. Якобы, Михаил Андреевич. Якобы!.. Вот и вы теперь сие «якобы» соблюдите. А то не хорошо даже со стороны смотреть. Трусить не запрещается никому, а праздновать труса запрещается…
– Да вы видали когда-нибудь смерть на носу! Вот как я теперь! – воскликнул Шумский.
– Даже пять раз состоял в близких отношениях к ней. И мы с ней всегда сходились и расходились деликатно, без шуму, без брани, благоприлично.
– У всякого свой нрав… Я не могу не волноваться… Все-таки смерть – мерзость… И из-за чего… Из-за юбки! Из-за бабы или девки, которая приглянулась обоим… Стоит ли она еще того, чтобы из-за нее был убитый…
– Вестимо не стоит! Да ведь и не из-за этого вы и идете теперь под пулю… А из-за того, что Аракчеевским сынком или саврасом без уздечки прыгали. Покатались, ну а теперь берите саночки и тащите… Да, кстати молвить, Михаил Андреевич… след бы нам пораньше и ехать к Бессонову. Ведь это не бал, куда всякий норовит не первым приехать…
Ханенко поднялся из-за стола и взялся за свой кивер и саблю. Он был, видимо, не в духе, раздражен происшедшим разговором и в то же время будто совестился и раскаивался в том, что у него сорвалось с языка.
Шумский вдруг подошел к нему, протянул руку и, пожав его толстую и здоровенную лапу, выговорил спокойно и грустно:
– Вы меня немного… Не знаю как сказать! Спасибо вам. Все это правда… Знаете, что я за человек уродился… Знаете вот, бывает… Дерево такое растет, молодое, а уж корявое… Не от старости, а от скверной земли под корнями: и мусор там, и камень, и червь, и слякоть… Ничего этого не видать, да сучья-то корявые, ветки да листья гнилые, горелые, рваные. И виноват не я, капитан, а идол Аракчеев, да вот этот Питер… И знаете, что я вам скажу, не ломаясь и без лганья, а по совести… Хорошо, коли я убит буду! Останусь я цел и невредим, выйдет из меня мерзавец! И самый ледащий дешевенький, алтынный мерзавец! Как ходули-то эти надоедят, да брошу я их, то и окажусь вдруг… тля, мразь… Хамово отродье в шелковой сорочке. Нет уж, пускай, лучше меня сегодня фон Энзе похерит, нежели быть тому, что мне мерещится впереди, в жизни этой… Нет, не надо! Не хочу!.. Пускай лучше сегодня… Едем, капитан.
И Шумский, двинувшись, быстрыми шагами прошел все комнаты до передней, накинул уже шинель и шагнул к выходу, но вдруг остановился.
– Марфуша! – крикнул он громко на весь дом.
Девушка, бледная, появилась прямо из-за двери коридора, за которой укрылась.
– Поцелуемся. Ты ведь одна на свете меня пожалеешь…
И он расцеловался с девушкой по-приятельски, три раза.
– Михаил Андреевич, позвольте уж… Тоже и я… – раздался за ним всхлипнувший голос Шваньского.
– Изволь. Только, это непорядок. После ужина горчица. После тебя я опять с твоей невестой тебя закусить должен.
И расцеловавшись на обе щеки со Шваньским, у которого слезы были на глазах, а лицо съежилось, он уже обнял Марфушу и с большим чувством поцеловал ее один раз и что-то шепнул ей на ухо… Девушка заплакала.
Капитан глянул и думал: «Чуден, ты, человек!»