XXXIII
Через несколько минут оба офицера уже катили по Морской и завернули на Невский. Шумский озирался по сторонам с каким-то удвоенным вниманием, и преимущественно мелочи бросались ему в глаза. Красный платок на прохожей бабе… Глупая улыбка какого-то господина, стоявшего на углу и собиравшегося переходить через улицу… Толстая нянька с двумя девочками, которые шли вдоль панели, она переваливаясь, подобно тарантасу по избитой колее, а дети, по-цыплячьи, мелким легким шагом на тоненьких ножках… Десятка три ворон и галок, которые кружились около купола церкви и усаживались… Дыра в кафтане на спине проезжего извозчика, через которую виднелась пестрядиная рубаха… Мальчишка, шмыгнувший из-под лошадей, с калачом, прикрытым клочком газеты… Весь этот нелюбопытный вздор и всякая обыденная мелочь уличной жизни глубоко западали ему в душу, будто нечто крайне интересное и важное. Все это выделялось из общей неясно видимой и смутно сознаваемой картины окружающего. Все сливалось в какое-то сплошное и туманное пятно, а эти мелочи выделялись как предметы высшего порядка, что-то говорившие его разуму, его сердцу. Да и, действительно, они нечто сказывали ему.
– Мы сами по себе! – будто говорили они. – А ты сам по себе!.. Мы вот будем и к вечеру… А ты уж не будешь.
Поглядев на какой-нибудь дом, крыльцо, магазин или вывеску и, пропустив мимо глаз, Шумский иногда снова, как бы прртив воли, оглядывался, чтобы взглянуть вторично. Зачем? Он сам не знал.
– Тише! – вдруг крикнул он кучеру и через мгновенье прибавил: – шагом!
– Что вы это? – спросил Ханенко.
– Поспеем! – отозвался Шумский.
Капитан исподлобья присмотрелся к нему и заметил, что Шумский несколько бледнее обыкновенного. Капитан отвернулся и вздохнул.
«Глупство-то какое, – стал он философствовать про себя. – И так глупо достаточно на свете все устроено. А тут еще это выдумали: сударыню смерть дразнить. Мы и так с ней всю жизнь свою будто в игру играем, в пятнашки, где всякий норовит удрать половчее… А тут выдумали, вишь, самому ей под ноги лезть».
И, обернувшись снова к Шумскому, капитан пригляделся к его задумчиво тревожному лицу и ему вдруг стало страшно жаль его. Жаль, как родного, как брата.
«Он все же-таки добрый был!.. – подумал Ханенко и, спохватясь, прибавил: – Был!? Что ж я его заживо-то хороню. Может и ничего худого не будет».
И в то же мгновение капитану почудилось, что он предчувствует, наверно знает, и все знают и сам Шумский знает, что именно будет вскоре, через час, даже раньше…
«Само собой сдается!» – думал он. – «Недаром есть пословица: смертью пахнет».
– Так! Так! И это отлично, – воскликнул вдруг Шумский озлобленным голосом.
– Что такое? – удивился Ханенко.
– Ничего, капитан… Вот я церковь увидел, т. е. не увидел, а вспомнил, что она вот в этой, кажется, улице, в конце.
– Там только кирка какая-то…
– Ну, да… Да. Так. Эта самая! Кирка шведская. Я там в первый раз баронессу повстречал на похоронах. С фон Энзе туда отправился орган слушать. Так! Так! Все к одному так и подбирается… Ну что ж? И черт вас всех подери! Пляс собачий! А! Да что тут… – и Шумский крикнул кучеру:
– Пошел! Шибче!
Лошадь с места взяла ходкой рысью, а Шумский забормотал, уже не озираясь, а глядя в спину кучера:
– Отчего же я никогда… никогда не вспоминал об этом. А теперь вспомнил! Да. Я первый раз в жизни увидел Еву на похоронах. Она поразила меня своей красотой, когда между нами был гроб. Она шла за ним. Я спросил, кто она такая у того же фон Энзе, и догадался, что он уже влюблен в нее. И вот теперь вспомнил это, даже не видя этой кирки. Да. Все одно к одному…
И Шумский стал вспоминать свою встречу с Евой в мельчайших подробностях, потом все, что было после этого…
Дрожки вдруг остановились, подкатив к подъезду. Это был дом Бессонова. Шумский огляделся как бы озадаченный. Казалось, что он удивлен там, что они уже приехали. Он будто ожидал, что это случится еще очень не скоро.
– Ну, вот и приехали! – протяжно выговорил он, ухмыляясь гримасой и как бы подшучивая над кем-то.
XXXIV
Войдя в квартиру Бессонова, Шумский нашел в гостиной всех в сборе и ожидающими его. Два немца сидели близ стола с хозяином, Бессонов громким, довольным голосом что-то рассказывал про порядки и правила на английских скачках. Угрюмый Квашнин сидел поодаль от них около окна.
При появлении вновь прибывших все поднялись, и обе стороны издали сухо раскланялись, не подавая друг другу руки. Только Бессонов подошел к Шумскому и весело поздоровался.
Шумский искоса на несколько мгновений пригляделся к лицу фон Энзе и невольно удивился. Давно не видал он своего соперника и нашел в нем большую перемену. Фон Энзе похудел, побледнел, его лицо осунулось, а взгляд когда-то выразительных глаз стал тусклый, какой-то мутный… Наконец, в эти минуты, несмотря на суровую сдержанность, во всей его фигуре сквозила крайняя взволнованность.
Шумский не мог знать, теперь ли только или уже давно произошла эта перемена в улане. В эти ли минуты он от простой боязни поединка так сильно осунулся и прячется за напускную угрюмость или уже давно изменился под влиянием пережитых нравственных пыток.
– Ну-с… У меня все готово, – выговорил Бессонов, не обращаясь ни к кому в особенности и почему-то смущаясь, будто стыдясь своих слов.
– И мы тоже, – поспешил произнести Мартене поддельно равнодушным голосом, будто школьнически храбрясь.
– Ну, а я не готов, – улыбаясь произнес вдруг Шумский, и взгляд его сразу загорелся необычным огнем.
Все обернулись на него. Даже стоявший за ним Ханенко двинулся вперед, чтобы заглянуть ему в лицо. Все будто встрепенулись, ожидая чего-нибудь особенного, исключительного.
– Что вы хотите сказать? – удивился Бессонов.
– А вот присядемте… – ухмыльнулся Шумский, беря стул и садясь. – Хороший русский обычай посидеть перед путешествием…
Все уселись, не спуская глаз с говорящего.
– Да, это хороший обычай, – продолжал он. – А так как одному из нас придется сейчас отправляться в очень дальнюю дорогу, то и подобает посидеть… А кроме того и главным образом… я хочу объясниться. Я слыхал и читал, что при поединках все подробности обсуждаются секундантами без участия самих поединщиков. Это пошло в ход потому, вероятно, что сами они не способны поговорить холодно и спокойно без взаимных оскорблений и чего-либо подобного… Я со своей стороны считаю совершенно возможным переговорить с г. фон Энзе спокойно и прилично… Я бы желал сделать ему теперь при всех вас предложение, на которое он, надеюсь, согласится… Вот в чем дело…
– Позвольте, – вступился Мартенс, – мне кажется эта беседа совершенно лишнею.
– И мне кажется, что… – начал было Биллинг.
– Перекреститесь оба и перестанет казаться… – вымолвил Шумский небрежно и продолжал, обращаясь к фон Энзе. – Я думаю, что причины, заставляющие нас идти на поединок настолько серьезны, что не только между нами невозможно примирение, но даже невозможен простой поединок с простым безобидным концом – удовлетворения чести. Мы должны драться насмерть. Один из нас должен остаться здесь, на месте мертвым для того, чтобы другой мог быть доволен и счастлив. Правда ли?
Так как последние слова Шумский произнес, наклоняясь прямо к фон Энзе, то улан отозвался сухо:
– Совершенно верно.
– Поэтому мы должны всячески облегчить себе эту возможность убить друг друга. Я предлагаю следующее. Мы возьмем каждый не по два, а по три пистолета. Мы будем подавать голос, то есть кричать «ку-ку» по два раза. Время продолжительности нашего поединка определено не будет. Хоть час оставаться в темноте.
– Это не поединок! – воскликнул Мартенс. – Условия…
– А что же? – холодно отозвался Шумский.
– Условия были уже обсуждены и решены секундантами и менять теперь…
– Отвечайте, пожалуйста, на вопрос! – резко и даже дерзко перебил его Шумский. – Вы сказали: это не поединок. Что вы хотели сказать?