Ицхак в одиночку бродил по парку, когда – за раскинутого на Кафедральной площади шатра, где которую уж неделю держали голодовку литовцы, требовавшие вывода оккупационной армии Литвы, вынырнул пристрастившийся к Бернардинскому саду Валерий Эйдлин. Он был налегке, без фотоаппарата и видеокамеры, даже без диктофона, и Малкин сразу же смекнул, что на сей раз музейщик явился не за очередными рассказами, а по какому-то, может, очень даже важному личному поводу. Неужели и он наладился уезжать? Что же он выбрал – Америку Джозефа Фишмана? Германию или Израиль?

Догадка сдавила сердце и долго не отпускала. Ицхак вдруг пригорюнился – ему стало жалко и себя, и Эйдлина, но он не мог себе эту жалость объяснить. Кто ему Эйдлин? Кто он Эйдлину?

– Здравствуйте, Ицхак Давыдович. Я к вам прямо музея. Все бросил и помчался. Вас один человек разыскивает.

Отлегло от сердца – пока Эйдлин никуда не уезжает.

– Что за человек?

– Немец.

– Немец? – не выразил никакой радости Малкин. – И что ему от меня нужно?

– Он Тюрингии… Приехал с делегацией германо-советской дружбы. Пришли в музей на выставку «Понары в фотографиях и документах».

– Может, ему не я, а Гирш Оленев-Померанц нужен?

– Вы, именно вы… Хагер подошел к нашему директору и спросил: «Не слышали ли вы про такого Малькина?»

– Я без мягкого знака. Малкин. Как, говоришь, его зовут?

– Директора?

– Немца.

Как и водится у евреев, вопросы строились в колонны.

– Ганс Х Он тоже портной. То есть бывший портной.

– Ганс, Ганс, – пожевал чужое имя губами Ицхак. – Был у нас в мастерской немец. Но как звали – хоть убей.

– Через два дня они уезжают. Он просит о встрече.

Весть и впрямь была ошеломляющей. Малкин не чаял, не гадал, что судьба сведет его когда-нибудь с пленным немцем-брючником, помогавшим им, вражеским портным, шить парадное галифе Рокоссовскому. В темных и сырых подвалах памяти среди бесчисленных имен, дат и событий затерялись и его внешность, и возраст, и звание. Единственно, что пылилось на полке, были яйцевидная голова с большими залысинами, огненно-рыжие волосы и рыжие усы с вычурными завитушками.

Эйдлин переминался с ноги на ногу в ожидании решения. Но Ицхак почему-то медлил, не спеша переваривал услышанное. На кой ему приезжий немец, пусть и помощник в прошлом? Что с ним вспоминать, чем с ним делиться? Эстер в гробу перевернется, если он пригласит к себе домой немца…

– У меня кавардак… – наконец выдавил Малкин.

– А что если тут… на скамеечке?

Ицхак насупился.

– На свежем воздухе… Как в Кемп Дэвиде…

– Где, где?

– В Кемп Дэвиде, – безуспешно повторил музейщик. – Я до двух должен дать ответ.

– А как мы друг друга узнаем? – сношел Малкин.

– Он маленький, лысенький, рыженький. В три у них прием в Совете Министров. А с пяти они свободны. Я, с вашего позволения, приведу его.

– В полшестого так в полшестого. Только с одним условием.

– Честное кавалерское, диктофона не будет! – поклялся Эйдлин и опрометью бросился на Замковую улицу.

Они явились с немецкой пунктуальностью – ровно в пять тридцать. На подступах к Бернардинскому саду уже зажглись фонари. Их свет нетающим снегом падал на подсохшие дорожки, струился по очнувшимся от зимнего обморока веткам.

Премистый Ганс в штормовке плелся за высоким Эйдлиным. Он смачно посасывал трубку, и запах отменного табака дразнил ноздри старого курильщика Малкина. В правой руке Ганса поблескивал целлофановый мешочек с живописной картинкой – Тюрингский лес, карабкающийся на террасы горный город Зул, дорога в сосновых объятиях, охотники у костра.

– Ганс Хагер, – подойдя к освещенной скамейке и обдав Ицхака душистым грехом, промолвил немец. – А вы Малькин.

– Малкин, – поправил его Ицхак и глубоко вдохнул ароматированный воздух.

– О, да, да! – смущенно затараторил Ганс. – Извините… Мы, немцы, все смягшаем… Отшень, отшень рад… Как фидите, я немного гаварийю по-русски… Примите, пошалюста, потарок от меня и обшейства германо-зовиецкой трушбы… – И он протянул Ицхаку Тюрингский лес, горный город Зул и пылающий костер, поначалу, видно, предназначавшиеся другому фройнду.

Малкин долго отказывался от подарка, но в конце концов под решительными взглядами Эйдлина его с благодарностью принял. Хагер, довольный, заморгал белесыми ресницами и, как стеклодув, выдул о рта душистое облачко благородной «Амфоры».

Он принялся что-то втолковывать Ицхаку, но так тараторил, что тот вылущил его тарабарщины только главное – Ганс приглашает его на все лето в горы, под Зулом, там у него, у Хагера, свой охотничий домик; они будут вместе отдыхать, ходить на охоту (найн, найн, не на медведя, а на зайца), собирать грибы и плести корзины; он, Ганс, научит его и соломенные шляпы делать; плетение отшень и отшень успокаивает. Когда же они отдохнут, то поедут в Берлин и сфотографируются на фоне рейхстага – Ицхак как победитель, а Ганс как побежденный, хотя на войне победителей не бывает, потому что поражение всегда терпит жнь.

Малкин благодарно наклонил голову, оценив дружеские чувства Хагера, и пообещал, что, если здоровье не подкачает, он обязательно приедет в Тюрингию и научится плести соломенные шляпы. Он вспомнил военную пошивочную мастерскую, где они короткое время работали вместе, прнался, что после расформирования интендантской части совершил недостойный поступок – разобрал чужой «Зингер», упаковал его и вывез Германии.

– О, это невашьно… У нас много, отшень много «Зингер».

Но для Ицхака его слова не были искуплением. Он стал уверять Хагера, что справедливость требует, чтобы он присвоенное вернул. Отыскался же среди сотен тысяч немцев Ганс Хагер – отыщется и хозяин швейной машинки.

Ганс прощающе-покаянно улыбнулся Малкину, пыхтя, пососал трубку, откинул капюшон, погладил, как школьный глобус, лысину в прожилках-меридианах и снова улыбнулся. Его улыбка странно подействовала на Ицхака. В ней были унижающая снисходительность, плохо скрытое превосходство, и вместо чувства облегчения Малкин испытал что-то похожее на острый укол стыда – ну какого лешего он перед ним винится? Хагер все равно не поверит в его искренность. Они, немцы, в большем долгу перед евреями – никакими «Зингерами» его не покроешь.

Ицхак ругал себя за желание слыть добреньким, за самолюбование: чего, спрашивается, корчить себя праведника. Еще рабби Мендель в детстве поучал его, что на свете есть одно делие, которое лучше не делать, чем делать скверно. И имя ему – добро. Малкин вдруг сник, скукожился, внимание его рассеялось, взгляд стал бесцельно блуждать вокруг; чуткий Эйдлин вовремя уловил перемену в настроении Ицхака и бросился спасать положение.

– Герр Хагер рассказал мне, как вы его спасли от гибели… Если бы не вы, его косточки давно бы истлели в какой-нибудь Костроме или Калуге.

– Да, да, – закивал Ганс. – Если бы не герр Малькин, я бы уже не шьиль…

– Не жил, – перевел Ицхаку с русского музейщик.

– Да, да… – Хагер с той же доброжелательностью принялся тормошить память Ицхака, которому много лет тому назад начальник интендантской службы полковник Иваньшенько задал вопрос жни и смерти: «Нужен ли нам этот лысый немец?»

– И вы, Ицхак Давыдович, – перехватил у Ганса инициативу Эйдлин, – полковнику Иванченко будто бы ответили: «Нужен, товарищ полковник! Такого брючника сейчас трудно найти…»

– Мы шьили его экзцеленции фельдмаршалю галифье…

– Наверное, – дипломатично пронес Малкин. – Разве это сегодня имеет значение? Маршал умер, парадный мундир висит на вешалке в музее, белый конь пал…

– Имеет, имеет, – воспротивился Хагер, отстаивая свое невермахтовское прошлое. – Я вас раньшье кал, абер не нашьоль.

Чем больше он кивал, тем острее Малкин жалел себя, его и то далекое время, когда жнь человека значила не больше, чем портновская иголка, – сломал, выбросил и заменил другой.

– Отшень рад, отшень, – как заведенный повторял немец. – Сделайте одольшение, – обратился он вдруг к Эйдлину и пальцами образил щелк фотоаппарата. – Чик, чик – и вылетит птищька…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: