На Каме сердито взревел пароход, пассажиры заторопились. Арсению на рынке тоже надоело. Он направился к овощному ряду, остановился подле колхозной машины. Парень с папироской в зубах прямо из бочки зачерпывал склизкие, перекислые огурцы тарелкою от весов.
Арсений почувствовал на спине своей пристальный взгляд. Он подумал, что опять глазеют на модную рубаху, но взгляд проникал, кажется, дальше, внутрь, тревожил его. Он настороженно осмотрелся и встретился глазами с женщиной, спустившей от жары полушалок на плечи. По правую руку от нее лежали редьки величиной со стодвадцатимиллиметровые снаряды, поточенные на острие червяками, грудка моркови с кудряшками бледной зелени и стоял ведерный туес с солеными огурцами, из которого свесились стебли укропа.
— Может быть, попробуете моих огурчиков? — тихо, не спуская глаз с Арсения, поинтересовалась женщина. И его что-то совсем уж встревожило и обеспокоило. В глазах женщины, чуть сощуренных, была не то усмешка, не то испуг, в уголках губ задумчивые, горестные складки. Руки женщины в земляных трещинках и под ногтями земля. Руки были мыты, хорошо мыты, но это была та земля, что впитывается в кожу надолго, иногда навечно, — пашенная земля.
— Что ж, можно и ваших, — отозвался Арсений с наигранной веселостью. Так уж почему-то принято разговаривать с торговками.
Женщина усмехнулась, подала ему на кончике ножа коренастый, на диво сохранившийся огурчик и что-то при этом сказала одними губами, какие-то незнакомые слова. Но Арсений не обратил особого внимания на слова, он с хрустом откусил огурца и зажмурился:
— Класс!
— Сколько вам?
— Немного. Вот, — все так же беспечно сунул он модную шляпу. — Сколько сюда войдет, столько и сыпьте.
— Ну, зачем же такую вещь портить? Это ж не яблоки, выпачкают. Для вас готова и газету схлопотать, — напевно, с каким-то скрытым смыслом говорила она, не переставая загадочно улыбаться. Она вылавливала огурцы из туеса. Усмешка, так тревожившая Арсения, разом как-то свяла па губах женщины, и она, уронив деревянный черпак, подалась к нему. — Арся, ты неужели меня не узнаешь?
Арсений оторопел:
— Вас? Простите… Э-э, нет, простите…
— Да я же Анфиса.
— Какая Анфиса?
— Ну, Фиса.
— Фи-иса!
Теперь уже он пробежал по лицу ее торопливым и цепляющимся взглядом, словно пролистал книгу, и только по глазам, в которых далеко-далеко еще таилось полудетское простодушие, по голубым глазам, как бы уже тронутым ранним инеем, узнал ее.
— Ангелица?!
— Не забыл! — радостно и в то же время горько улыбнулась она. — Она самая.
И тут наступила та самая минута, которая всегда наступает в такие моменты. Надо бы говорить, а говорить-то и не о чем. И вот появились, как обычно, самые неподходящие, самые ненужные слова, и он, потоптавшись, сказал эти слова:
— Ну как живете-можете?
— А что, Арся, разве по мне не видно? — снова усмехнулась женщина и, помогая ему справиться со смущением, поинтересовалась, глядя на яркую рубашку-распашонку: — Сам-то как? Хотя тоже видно. Здоров, бодр. Отдыхать едешь? Поседел вон только. — Она чуть было не протянула руку, чтобы дотронуться до его волос, но вовремя опомнилась и спрятала руки в рукава телогрейки, будто ей разом сделалось холодно. — Умственная, видать, у тебя работа?
— Да, трудная работа. Преподаю. В институте преподаю. Студенты, они, знаете… — И, стыдясь чего-то, добавил: — Седеть начал рано. Всякое было. Учился после армии, на одной стипендии тянул, трудно было… — И чувствуя, что разоткровенничался, закончил: — Сами знаете, жизнь нашего брата не баловала.
— Да, не баловала, — подтвердила Анфиса и тут же словно бы встрепенулась. — Ну, все равно в люди выбился. Я знала, ты не пропадешь. А я вот, — у нее опять появилась усмешка, только на этот раз усталая, вымученная, — право, ангелица, сразу и в путы. — Анфиса обернулась, тряхнула за рукав стоявшую за другим прилавком торговку: — Тетка Александра, присмотри за моим товаром, — и предложила Арсению: — Пойдем, Арся, отсюда, провожу тебя маленько. Ты ж провожал меня когда-то… Извини, что я с тобой на «ты» — по старой памяти.
— Ну, что ты, что ты, пожалуйста.
Вышли с рынка. Тетка с накрашенными губами, облокотившись на прилавке, жевала лист щавеля и что-то пробормотала, подмигнув им вслед. Торговки за прилавком громко захохотали.
Далеко-далеко буркнул коротко гром, и сделалось совсем тихо.
— Вот где довелось встретиться, — прервала молчание Анфиса и, глядя на подернутую маревом реку, призналась: — Поначалу я тебя все ждала, все встретиться надеялась. Сюда, на пристань, часто бегала. После во сне только видела, а потом уж и сны стали другими, все стало другое… — Арсений не мог найти слов, чтобы поддержать разговор, и Анфиса задумчиво прибавила: — Время, время. Вот ты уж и седой, а все такой же на слово скупой.
— Да нет, почему же, я тебя слушаю.
— Меня? Что ж меня слушать? Ничего интересного. Как за русской печкой: пыль да лучина, темь да кручина. — И она опять, в который уже раз, искоса поглядела на его рубаху с намалеванными на ней желтыми лунами и красными яблоками по голубому фону. И он вдруг вспомнил луну над садами, тронутое росою яблоко, вынутое Фисой из темноты. Ему сделалось неловко и жаль чего-то. Он подосадовал на себя, на жену. Это она купила рубаху с невзаправдашними лунами и яблоками. Модно! Она и себе и ему покупает все только модное. Все еще молодится. Он знает — молодится для него. И как-то услышал, она призналась подруге, которая позавидовала ей: «Ах, милая, мне все трудней и трудней становится быть молодой!»
«Но зачем все это вспоминать сейчас? И к чему? Теперь уже ничего не изменить. Да и молчание становится неловким. Надо разговаривать, разговаривать, и отстанут эти воспоминания. Неловкость пройдет. Подумаешь — рубаха! Разве в рубахе дело? Она вон в телогрейке, и руки можно бы тщательно вымыть, и не обманул же я ее, в конце концов. Ничего такого не было. Ну, обещал писать и не написал, так это ж пустяк, да и как давно это было! Очень давно».
— Ты замужем? — спросил у Фисы Арсений.
— Давно. Полгода после демобилизации подевичилась, и дядя сосватал меня. У меня ведь никого нет, кроме дяди. А сам он ребятами оброс. Куда-то надо было голову приклонить. В возрасте уж девка. Молоко брызжет. Семью надо, детей надо. Бабе бабье мнится. А ты женат?
— Женат. С ребенком взял женщину. Трудно было. Но она ничего… добрая женщина. Тоже в институте работала. Там и сошлись. Дочь нынче в консерваторию поступила.
— А родное дитя есть?
— Есть. Как же.
— Сын, да?
— Сын.
— Как зовут?
— Валерием.
— Валерием? Славно. А моего — Пашкой. А дочь — Нина. Тоже двое у меня.
Снова стало не о чем говорить. Над городом томилась все та же душная тишина, и от каменных плит тротуара, меж которых росла трава и тощие цветки шалфея да пуговки угарной мяты, несло, как от раскаленных печек. Арсению жгло подошвы сквозь кеды, и он обрадовался, когда они сошли на прибрежный песок с засохшими на нем коровьими лепешками.
Река кипела у берегов. Купались ребятишки. А вдали, в густой медовой пелене, бурлил винтом пароход. Он словно бы стоял на месте и растворялся в колеблющемся мареве, делаясь все меньше и призрачней. Перед дождем свирепствовал овод. Детсадовские ребятишки были в волдырях и до шейки закапывались в песок. Воспитательница сидела на обносе изуродованного катера, до палубы вросшего в песок, обмахивалась веткой полыни, безотрывно читая толстую книгу, должно быть, роман про любовь, и время от времени нудно твердила:
— Дети, не забредайте глубоко. Дети, утонете.
— Хорошо это — дети, — как бы найдя повод для продолжения разговора, с облегчением сказал Арсений.
— Для них живем. Нам время тлеть, а им — цвести.
— Да-а, им цвести, нам тлеть. Верно. Пушкин, кажется, сочинил? Мудрый был человек! А муж-то у меня, Арся, пьяница. Бьет меня и детей бьет, — глухо проговорила Анфиса и отвернулась. И он опять не знал, что делать: утешать ли ее или не мешать ей молчать.